Валерий СДОБНЯКОВ. Он был беспощадный, был
выше, и был человечней врагов...

О поэте-блокаднике О.Н. Шестинском в День Победы На фотографии: Последний разговор с О.Н. Шестинским. 8 июня 2009 г. Фото Б.И. Лукина "Общеписательская литературная газета" № 1 (110) 2019 г. Как горько совпадают эти две даты, два юбилея – провыв блокады Ленинграда и день рождения Олега Шестинского, которому исполнилось бы в этом году восемьдесят пять лет. Горько, потому что память об одной из самых великих рукотворных трагедий в истории человечества просто немыслимо предать забвению, стереть из истории. Уход же из жизни пять лет назад моего друга – это уже боль моя, личная. Но Шестинский весь срок страшной, голодной блокады оставался в осаждённом Ленинграде, и потому эти два события во мне сроднились навсегда. Мы подружились как-то сразу, открыто, доверительно. Ещё в самой ранней молодости я читал стихи Олега Николаевича в наших литературных журналах. И потому, когда Николай Переяслов, предлагая мне рукописи рассказов Шестинского для публикации в журнале «Вертикаль. ХХI век», спросил, знаю ли я этого автора, вместо ответа я возликовал в душе. Видимо, всё это было не случайно, промыслительно. И сколько же было потом встреч, разговоров, доброго участия в судьбе друг друга. Как всегда бывает в таких случаях, первым делом мы обменялись своими книгами. Сначала отсылали их по почте в Нижний Новгород и Москву, а потом уже и при первой личной встрече. Тогда же, после прочтения моей прозы о моём ярмарочном нижегородском детстве – отчаянном и никому не подконтрольном, Олег Николаевич, вспоминая своё детство, посоветовал мне прочитать свои «Блокадные новеллы» – воспоминания людей, в основном женщин, о тех страшных 900 днях, когда великий и прекрасный русский город был взят во вражеское, смертельное кольцо. Так я и поступил. И был ошеломлён той невероятных размеров трагедией, что пришлось пережить мальчишке особенно зимой 1941-го. Может быть, именно поэтому, спустя небольшие годы, в пятнадцать лет он уже написал такие взрослые стихи: Весь мир военная беда своим крылом накрыла, не разгадаешь никогда, которая вот здесь гряда, которая могила. Я, может, больше вас скорблю и мучаюсь в душевной боли, я, может, больше вас люблю вот это вымокшее поле, я, может, матери солгу и сам себе солгу, а соснам, что на берегу, солгать я не смогу. Я думал только об одном – успеть за дни мои скупые сказать о самом о больном, что мучает тебя, Россия. Блокада – это та боль, которая неотступно, на протяжении всей жизни тревожила его сердце. В доказательство я могу привести далеко не полный список книг, вышедших в советское время в издательствах «Советский писатель», «Лениздат», «Детская литература», «Современник», «Молодая гвардия», где эта тема в той или иной мере звучала: «Ливнями омытая весна» (1958), «Войди в мою жизнь» (1962), «Позиция» (1964), «Звёзды над крышей» (1964), «Рукопожатье» (1967), «Люди вокруг тебя» (1968), «Вечное эхо войны» (1972), «Устои» (1978), «Новеллы о любви» (1987) и т.д. Потом мне стало понятнее и то острое неприятие несправедливости, что терзало сердце Шестинского уже в конце жизни. Пережить такое, а затем видеть, как подлость и стяжательство захватывают всё жизненное пространство вокруг – что может быть горше и мучительнее. И всё-таки по своим душевным качествам Шестинский был светлым, бесконечно добрым человеком. Хотя в определённых обстоятельствах он становился жёстко принципиальным. Но эти два, почти взаимоисключающих друг друга качества, как-то очень органично, естественно уживались в нём. Было в Олеге Николаевиче, на мой взгляд, что-то наивно доверчивое в общении с вновь узнанными, буквально только познакомившимися с ним людьми. Во всяком случае, каждого моего попутчика, кого я ему представлял в каких-то не обязательных, почти случайных встречах, он воспринимал как своего, почти уже состоявшегося друга – открыто, добросердечно. Конечно же, далеко не всегда такие ожидания Шестинского оправдывались, и тогда наступало горькое разочарование. Но и в этих разочарованиях он не был склочен, скандален, но честен, справедлив и принципиален. Нет, он не был этаким простачком, которого любой мог бы обмануть, очаровать, наговорив разные льстивые комплименты насчёт его стихов или прозы. Он трезво знал цену и себе, и своим поступкам, совершённым за долгую и далеко не простую жизнь, и своему творчеству. У Олега Николаевича был трезвый аналитический ум, который не потерял своей силы до самых последних дней его жизни. Шестинский мог, что называется, разложить по полочкам любую ситуацию, докопаться до корней любой писательской интриги – я тому многократный свидетель. Тут сказывался опыт профессионального литературного аппаратчика, долгие годы находившегося в верхних эшелонах писательской власти – как-никак занимал пост секретаря Союза писателей СССР, в тогдашней иерархии, наверно, приравненный к должности заместителя министра в советском писательском министерстве. А мы знаем, что из себя представляли советские кадры. Случайных и некомпетентных людей там почти не было. Так вот, несмотря на всё это, главным для Шестинского в общении с людьми была перманентная вера в то, что он встретился с порядочным, верным и милосердным человеком. И это, может быть, тоже отголоски той, пережитой ещё в детстве блокады. Она рано повзрослевшего мальчишку научила и искреннему, не показному состраданию, и гневному бунту против вопиющей несправедливости, предательства, лжи. Понимаю, многие меня могут упрекнуть в необъективности по отношению к Олегу Шестинскому, станут утверждать, что я не всё знаю о его делах и поступках в разные периоды его жизни. На это я отвечу – да знаю я всё! И от «доброжелателей», и от дорогих моему сердцу истинных друзей, словам которых полностью доверяю, и от самого Олега Николаевича во время наших долгих откровенных, покаянно исповедальных друг перед другом бесед. И потом – я и не скрываю, что пишу эти строки с любовью в сердце и упованием на вечную память о моём старшем товарище, друге. Проходят годы, и я всё отчётливее и отчётливее понимаю, как мне его не хватает, как мне необходимо было общение с ним. Мне удалось незадолго до его ухода в мир иной записать с Олегом Николаевичем интервью, которое мы так и назвали «Блокада пронизывает всё моё творчество». И это действительно так. Только не одно творчество, а и всю жизнь, сам взгляд на которую у него продолжался оставаться всё оттуда же, из окружённого Ленинграда. В последней большой книге стихов «Птица спасения» поэт поместил целый раздел «Моя бессмертная блокада». Там есть такое стихотворение: Я жизнь свою помню с огня и печали, со звона декабрьской земли, когда динамитом кладбище взрывали, чтоб мёртвые в землю легли. Что было, то было, что было, не сплыло из памяти цепкой моей, – я жизнь свою помню с блокадного тыла, с морозного скрипа саней. Заканчивается стихотворение так: Сограждане гибли в осаде… И разве могу я забыть до сих пор, как светлые души ровесников гасли, их юности наперекор? А если бы смог мне тогда примерещиться позор наших нынешних дней, я выполз бы, мальчик, из бомбоубежища, не прячась от смерти своей. 1998 После этих строк становится понятна такая высказанная Олегом Шестинским мысль: «По-моему, поэзия способна, как ни один из жанров искусства, уловить дух переживаний людей в ту или иную эпоху. Поэзия вне этих задач для меня не интересна. А вот как я уловил Время и душевное состояние современников, судить не мне, а читателям». Сейчас я выскажу далеко не оригинальную мысль, но стихи любого настоящего поэта – это его дневник, в котором отражены не только те события, которым он был свидетель, к которым в той или иной мере был причастен, но в первую очередь чувств, которые он пережил при этих событиях. Это дневник переживаний, которые можно выразить только так, большей частью подтекстно, иносказательно, на не совсем объяснимой, не поддающейся логическому определению эмоциональной ноте. Неведомыми путями эта «нота» пробуждает в нас совершенно определённые мысли и чувства, которые мы опять же не в состоянии логически объяснить. Но музыка чувства уже звучит в нас. Олег Шестинский написал стихотворение, которое называется «После войны». Я думаю, что в нём сокрыта та глубинная суть нашего народа, которая во все времена не давала нам в нравственном смысле опуститься, оскотиниться. По-особенному для меня это стихотворение зазвучало после той истерии, которую устроили наши «демократы» в канун Победы в первую очередь русского, но и всего советского народа в Великой Отечественной войне. Советскую армию обвиняли в жестокости, не гуманности, стяжательстве. Слушая всех этих бесчисленных гозманов, немцовых, гельманов, швыдковых, я понимал, что объяснять им о наших переживаниях, о Сталинграде, Курске, миллионах убитых и замученных, сожжённых и искромсанных штыками бесполезно. Нет таких слов, которые бы они могли воспринять, нет тех чувств, которые бы эти слова могли задеть. Но вот мальчишка, переживший одну из самых страшных блокад в мировой истории, повзрослев, вдруг написал и в 1978 году опубликовал такие строки: Мальчишкой с умом откровенным, Забывшим про голод и страх, Я встретился с военнопленным На Кировских островах. Сновал он у груды кирпичной Нисколько не схожий с врагом, И ловко рукою привычной Орудовал мастерком. Ледящий он был, не ядрёный, С подсиненной кожею скул, – И завтрак я свой немудрёный Зачем-то ему протянул. Но зачем сделал это мальчишка. Неужели всё простил врагу? Оказывается, нет. Милосердие свойственно нашему народу, оно является сутью его, а иначе мы бы не были тем, кем являемся, и не рождала бы наша земля замечательных писателей, композиторов, художников, философов – великих творцов общечеловеческого духа. И Шестинский в своём стихотворении ставит такую точку. О пленном являя заботу, Словами не бью, не кляну И этим по высшему счёту Его подтверждаю вину. Услышит ли он, не услышит, Поймёт ли моё торжество, – Я был беспощадней, был выше, И был человечней его. Но есть и совсем другая творческая судьба у Шестинского – это его проза. В последние годы своей жизни помимо стихов, публицистических и литературно-критических статей он часто обращался именно к прозе, писал рассказы, которые в итоге составили книги его художественных мемуаров (так много в них вошло от непосредственно личной жизни автора) – «Яблоко Евы» и «Ангелы гнездятся на земле». Во время наших встреч и разговоров, слушая о сложных жизненных перипетиях, выпавших на долю Шестинского, я уговаривал Олега Николаевича написать книгу мемуаров. Но на все мои, как тогда казалось, совершенно резонные доводы, он неизменно отвечал: «Я об этом уже написал». Теперь, перечитывая последние книги писателя, я отчётливо понимаю, что он оказался прав. Наверно, более правдиво и убедительно о прожитом и пережитом рассказать было невозможно. Мемуары не передавали бы жизненной полноты так, как это изложено в рассказах. Но, может быть, самым важным для Шестинского в этот период творчества стал рассказ «Серафимовское кладбище». Не зря автор посвятил его своему сыну Евгению. Значит, в определённом смысле произведение является его духовным завещанием. К тому же именно им открывается книга «Ангелы гнездятся на земле». Когда Шестинский мне её подарил, то на свободном листе под эпиграфом из стихотворения М.Ю. Лермонтова «По небу полуночи ангел летел И тихую песню он пел; И месяц, и звёзды, и тучи толпой Внимали той песне святой» написал: «Валерию Сдобнякову – никогда не забывай меня. Твой друг – всегда. Христос с тобой! Олег Шестинский». До его ухода из жизни оставались считанные месяцы. И, конечно, это было прощание. После выхода книги в свет Шестинский уже больше ничего не написал. Потому и следует как можно внимательнее прочитать «Серафимовское кладбище». История рождения этого рассказа мне доподлинно известна. К написанию его Олег Николаевич готовился заранее, а когда рассказ был создан, то автор придавал этому произведению очень большое значение, буквально считая его одним из главных в своём творчестве. Рассказ (или очерк с элементами литературного эссе) о том, как автор, хоть умом и понимает, что этого сделать невозможно, но пытается вернуться в город своего детства – в блокадный Ленинград. И беря за отчёт две эти точки как в своей жизни, так и в истории страны в целом, пытается понять, оценить то, что произошло и лично с ним, и с Россией. Нелёгкая задача, при решении которой могут последовать только субъективные выводы. И всё-таки… «Моя Родина – питерское Серафимовское кладбище». Возразят: «Не кощунствуешь ли, обозвав Родину кладбищем?» «Нет, – твёрд я, – там, где другим блазнятся лишь могилы, – моё миросозерцание, мои нерастратные откровения». Засеки разных причин на долгий срок стреножили мою поездку из столицы в родные питерско-ленинградские пределы. Душа томилась этой оторванностью. Зачем ехать-то? Да поклониться!.. Пульсировало во мне: куда я тороплюсь? И выдыхалось отчаянно: в город мёртвых!..» Тени ушедших зовут к себе, к тому же когда сам автор (и Шестинский об этом говорит без страха), стоит на пороге вечности. Он готовится к встрече с теми, кто был ему дорог, с кем дружил, кого любил, без присутствия кого его сердцу было бы пустынно одиноко. «Родители, рано подкошенные житейскими тяготами; школьники блокады, лучинно обуглившиеся от бесхлебья; наставники-фронтовики, учившие жить по совести; и знаменитости; и святые – они манили меня». Он вернулся туда, где должны были обитать тени покинувших его – в родной питерский двор, который есть порог вхождения в ту прошлую, давно и безвозвратно ушедшую жизнь, но он, этот двор, как и вся наступившая в стране новая жизнь, оказался для автора недоступным, на замке, за решёткой. И ведь символично! Новые хозяева города, загнав свои дорогие машины во дворы, где до войны мальчишки, играя, прятались «в глухих свёртках поленниц», которые в блокаду были спасительно сожжены, а затем замерзающие жильцы принялись и за мебель; где отколотая осколком гранитная ступенька ещё хранит память о разорвавшемся здесь немецком снаряде; где «юные медички в брезентовых сапожках непугливо пробегали при обстреле… со стонущими жильцами на носилках»; где «вязались к колышку отцовы довоенные широкие сани для хозяйственных нужд, ставшие общепотребными для переправы покойников в морг», – отгородившись этими решётками не только от людей, от бывших жильцов, от памяти об умерших от голода, убитых во время обстрела города с Вороньей горы, но и от истории государства, которое в короткий срок оказалось порабощённым какой-то неведомой , необъяснимой, непонятной силой. Живое прошлое оказалось недоступным. Осталось только искать утешение у родных могил. К ним-то пока ещё можно пройти. «Пал мой первый ПОРОГ. Но сохранился ещё и второй, откуда я мог вступить в город с распахнутостью чувств». Но какие это могли быть чувства, когда знаешь, что «мёртвые повсюду, под дорожками, цветниками», что здесь в земле лежат останки тех, кого «завозили вповалку в открытых кузовах и сваливали, как сухостой, во взъерошенные фронтовиками траншеи. Их накапливалось слишком много, чтобы думать о личностях. Они комкались в некую бесхозную массу… Их свозили со снежных улиц и из вымерзших комнат и на пустырях штабелили, ровняя». Всё это жуткие, достоверные свидетельства очевидца. Как и вот это: «Помню, как впервые наткнулся на штабель мертвецов. В четвёртом слое вверх от грунта высовывалась голова старика с буйной седой гривой, орлиноносого, с лицом белым, как из гипса. А впритык к его голове выставлялись чьи-то ноги в коричневых чулках. Меня озадачила штопка на чулке жёлтыми нитками. «Почему жёлтыми?» – долбил вопрос психической надломленностью. А страха не было. И печали не было. Только жёлтая штопка дивила». Вообще, достоверность блокадных рассказов Шестинского о пережитых холоде и голоде меня поразила ещё тогда, когда я, найдя в нашей центральной городской библиотеке книгу «Голоса из блокады», впервые прочитал её. Уже там жизнь маленького мальчика в жутких, казалось что невыносимых, нечеловеческих условиях заставила меня не то чтобы содрогнуться, но как-то иначе взглянуть на окружающий мир, на происходящее вокруг. Как мы быстро забываем о трагедиях, о которых знаем, но которые сами не пережили, тогда как пережившие их помнят о случившемся каждой клеткой своего тела, каждым движением своих душ. И то, что для нас 900 дней, для них вся оставшаяся жизнь. Блокада не отпускает, словно пережита она только вчера: «Нам, отрокам, выпала доля в будничной повседневности воспринимать исход, итог, исчерпанность физических сил как самое сущее. А как иначе, когда с ежесуточным постоянством вымирают соседи по дому в комнатушках, как в коммунальных гробах; когда не прибранных с улиц покойников, припорашиваемых снежком, просто равнодушно обходишь?.. Мы вослед ослепительно ободряющей военной победе туманно и спотыкающе принялись возвращаться назад, осознавая себя, – от исхода, зиявшего перед нами, к первоначальному обладанию жизнью… Тут и есть знак нашей отроческой непохожести на судьбы иных людей… Мы как никто проникались ценностями… совестливости и честности». Этим словам нельзя не поверить, коль пишутся они у самой черты, в самом конце такого непростого пути. Да, была послевоенная молодость, были успехи, пирушки, влюблённости, были допущены слабости и совершены ошибки. Всё было, всё прошло, только необъяснимый словами код блокады неизживно остался в слабеющем сердце, в измученной к концу земной жизни душе. И код этот наталкивает Шестинского на мысль о Боге. Писатель искренне пытается разобраться в своих чувствах, уповает на ту защиту, на которую только и осталось уповать как ещё продолжающим жить блокадникам, так и душам тех, кто ушёл из жизни в страшные для города месяцы. Он вспоминает историю гибели от осколка фашистского снаряда мальчика Юры в январе 1943 года, и как до конца своих дней в 1966 году неустанно ухаживала за могилой сына на Серафимовском кладбище его мать, а затем и сама легла рядом. И вот теперь некогда ухоженные могилы пришли в запущенность, в забвение, как и многое из того, чем жил, за что боролся и страдал наш народ. Наступившие новые времена безжалостны к прошлой памяти. Сам Олег Шестинский переживает чувство вины перед своей матерью и задаёт уже самому себе вопрос: «Когда я сам окажусь в непознанном пространстве, узнаю ли я её среди бесчисленных теней?» Он опустился на колени перед гранитным надгробьем матери «и утонул взором в приблизившемся оживлённо-ласковом материнском врисованном лике». «И у меня перехватило дыхание, – восклицает писатель, – кладбище ликовало праздником всепобеждающей жизни». Так автором был найден ответ о бытие Божием. Так оказалась оправданной прощальная поездка в родной город, который сжался до размеров Серафимовского кладбища. В завершении расскажу, какое значение этот рассказ имел в моей жизни, в наших с Олегом Николаевичем отношениях. Когда он был напечатан в журнале «Слово», то Шестинский, прислав журнал, попросил меня его прочитать и что-то о нём написать. В это время я уезжал к себе в деревню, один, без какой либо особой нужды, и, кроме всяких прочих книг, взял с собой и журнал с «Серафимовским кладбищем». Прочитав рассказ поздно вечером, я сел что-то записать для себя, для памяти на дальнейшую работу. Но вместо короткой записи в три дня я наработал текст на большой очерк о нашей с Олегом Николаевичем дружбе, о прочитанных мною его произведениях, который затем стал называться «Яблоки русского сада». Этот очерк оказался первой моей работой о судьбе и творчестве поэта, но не последним. Перед своей кончиной вернул мне Шестинский сбережённые им мои письма к нему со словами: «После моей смерти, может быть, захочешь опубликовать нашу переписку. Твои письма очень интересные». Так я и сделал – собрал воедино очерк, статью к его 80-летию, моё прощальное слово о нём, текст нашей последней беседы, но главное – всю нашу переписку (не утаивая самые острые моменты в наших взаимоотношениях) и издал книгу «Яблоки русского сада», которая, совершенно неожиданно для меня, имела большой читательский успех. Тираж разошёлся быстро, а затем я удивлялся, наталкиваясь в интернете на сообщения, что одни люди ищут, как её приобрести, а другие советуют – где, с какого сайта текст её можно скачать. Так вроде бы совершенно случайный повод в итоге дал толчок к появлению на свет книги, которая оказалась нужной читателям. Отсюда я делаю только один вывод – творчество русского писателя, поэта, переводчика, пережившего блокаду и честно отслужившего на своём поприще на благо родного отечества, как и память о нём самом, остались в благодарных сердцах его читателей. Это ли не достойное завершение долгого и в то же время такого короткого, земного пути. А нам теперь уже навсегда остались его произведения, стихи, в том числе и те, скорбные, что вырублены на гранитных стелах установленных на Серафимовском кладбище непокорённого Ленинграда.

Комментарии

Популярные сообщения из этого блога