Владимир КРУПИН. ВАРВАРА
Повесть в рассказах На фотографии Валерий Сдобняков и Владимир Крупин. Запорожье, Хортица. 19 мая 2004 г. Журнал «Вертикаль. ХХI век» № 42, 2014 г. Звезда полей, звезда над отчим домом. И матери моей печальная рука... Вологодская старуха Со старухой в поезде ехала. Да не как-нибудь — в плацкартном вагоне. В общий-то сейчас не больно народ загонишь. Старуха эта вологодская, я вятская. Земля одинаковая, и жизни сходятся. Я чего вспомню, она поддерживает: эдак, эдак! Чего, говорит, дочери везу, так не поверишь, засмеешь. "А что такое?" И смех и горе, говорит, в гости со своей ложкой еду. Раскрывает чемодан — полный ложек-писанок. Дочь ее просила привезти: нынче, написала, ложки деревянные за редкость считают. Еще заказывала старинную икону, но икону мать не повезла: уж это-то не ложка. Тут и я в свою сумку полезла. Смеюсь: "Погли-ко, а я-то чего сыну везу — дымковскую вятскую игрушку". Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везем? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли... Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растет, да на самом деле старый живет, а молодой все жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся. Первая внучка родилась, ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовет. Не заждался, году не прошло, заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказы-вал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, все наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом. Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас теплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился... Разбитое окно Плохо без постоянного места жительства. Вот взять, к примеру, хоть голубей. В гостинице на чердаке много голубей живет. А по одно время хотели выселить: чердак загрязнили, да и кричат, клиентов беспокоят. Утром их выгнали, вставили окно. Они весь день летали, беспокоились, а обратно попасть не могут. И вечером, как им садиться, тоже кричали. Я занялась с приезжими, вечером много прибывает, всех разместила. Раскладушки пришлось ставить: не на улице же людям ночевать. Ночью вспомнила голубей — молчат. Ну, думаю, нашли другое место. А утром заведующая входит, спрашивает, чего это на чердаке окно выбито. Камнем, что ли, кто выбил? "Не знаю, не видела". Полезли на чердак, а там голуби. Окно разбито, и у окна один мертвый лежит. Видно, тот, который стекло пробил. Так уж мы их больше не выгоняли. А того закопали. Наш дом Старею, конечно. Совсем дырявой голова становится. На работу иду — то очки забуду, то еще что. Это уж, парень, не от нас зависит, кому какое время. Но что интересно: детство помнится, свои старики, — пришло время и их помянуть. Живы были, мы все больше не о них, о себе думали. Уж, видно, не нами заведено, не нами кончится. И нас внуки в свою старость вспомнят. Первое, что помню, когда еще большой семьей жили. Восемнадцать человек семья была. Стали делиться. Мой отец выбрал место повыше, песок, чтобы двор сухой. Я, говорит, и так на работе с водой барабаюсь (он сплотчиком и плотогоном был, лоцман), так дом пусть будет на суше. Трава на дворе. Дядя Гриша, тятин брат, все завидовал. "Семен, кричит, приеду с сохой, перепашу весь двор!" Ну это он в шутку, конечно. И вот, помню, меня увели на старый двор, а обратно одну отпустили. Я заблудилась. Стою на мосту через Мелетку и плачу: где наш дом, где наш дом? Дядя Гриша вывел меня. Все потом дразнил: "Где наш дом, где наш дом". Совсем я стала взрослой, приехала тятю хоронить, дядя Гриша седой-седой, а не забыл, поддразнил. Да и я помню: свой дом потеряла, чего уж страшнее? Легкая жизнь Все работы в одно место не соберешь, люди и разъезжаются. И мы выросли, тоже разъехались. Свои дети пошли. Только-только обзавелись кое-чем, оба молодые, только бы жить, — война. Мужа взяли, и вся моя радость в заботу да в работу перешла. Война прокачала — детей надо учить... Да что я жалуюсь! Дети б хорошо жили, вот мне и радость. И то сказать, что мы хоть и в нелегкости росли, а радость была. Косим, бывало, еще в девчонках, устанем, потом изойдем, да вдруг дождь! Косынку сдернешь, голову запрокинешь — пусть хлещет! Платье на груди распахнешь, и грудь под дождь! Нет, не жалуюсь. Нашим отцам было трудно — нас вырастили, нам было полегче — детей выучили, внучатам еще легче. Думали ли раньше, чтоб пять десять километров ехать. Все пешком. Сейчас пятьсот метров кажется много. Хитрей народ, умней. Полощешь раньше — руки леденеют, до утра ломит, а сейчас в хирургических перчатках придумали, не так руки зябнут. Да и полоскать сами перестают, машины стиральные покупают. Кругом машины. Чего только техника не вытворяет! Вот намечут скирды соломы, с них слезать — две березки связывают. А зимой подходит трактор и цепляет целый омет. Один трактор не берет, другой подходит. Нет — третий. И все равно стащат с места и припрут на ферму. Эх, не дожил до этого отец мой. Он бы порадовался технике. Он на сеялки не мог насмотреться: всю жизнь из лукошка сеял. Неделю до электричества не дожил. Уж все село проводами опутали. Стиральной машине мама бы подивилась. По три корыта белья в субботу настирывала. Со своей семьей и я ничуть не меньше. Поясницу так наломаешь, что всю ночь стонешь, да негромко, чтоб детей не разбудить. А утром рано вставать печь топить, корову доить, завтрак варить. Но не встань-ко сразу, так и совсем не поднимешься. Потихоньку разломаешься. Но что я заметила в прачечной, это то, что руками лучше, не в пример машине, простирываешь. Сейчас и рада бы постирать, да не на кого. Разъехались, разлетелись мои деточки. Не обижаюсь, живите. Бог здоровья даст да войны не будет, и я поживу. Купель Бога вспомнила, а сама в церкви не бывала... Нет, вру! — была. Когда детей крестила. Сказать — не поверят: враз троих. Как вышло. Война, муж в армии, дети маленькие. Его-то мать и моя вместе собрались, заставляют. Как не согласиться: если, говорят, окрестишь, мужа Бог побережет, живой вернется. Старший уже большеньким был. Привезли. Поп обахался. Сорок лет, говорит, служу, первый раз у одной матери троих враз крещу. Старшего в купель не окунали, а так, лицо и голову помочили, а меньших окунали. Потом их понесли кругом купели, а он сам шел. И тут стыда голове, стыда голове! Давал батюшка причастие. Старший первый съел и просит: "Дайте еще, дедушка!" Так голову с меня и снял. Но батюшка ничего, засмеялся, дал. Сладкого-то мало дети видели. Потом старший ходил, выхвалялся: "Маленьких крестили, а я сам крестился!" Суп с крапивой В прошлом году ездила, церкви той уже нет. А встретила, кого не хотела, как черт подсунул! Излестьева. Бухгалтером всю войну. Американские подарки приходили — он делил. Уж разве чего самое такое сунет многодетным, все себе да знакомым. Диву даюсь, как я войну пережила с такой-то кучей детей. Всяко исхитрялась. Корова — главное дело, и люди помогали. Как не вспомнить Лиду Новоселову и Андрея Карнаухова. Она в хлебном магазине работала. Когда по карточкам давали, то, бывало, заказывает — приходи: вдруг останется. Вот я выстригу свои, суну детям по куску, обратно бегу. Стану в сторонке, жду. Она, если надежда есть, мигнет — мол, жди. А если уж нет, тоже даст понять. И, бывало, приносила. А Андрей Карнаухов — вдовец. Жалел ребятишек. Нет-нет да и принесет хлебушка. Говорил, мол, из деревни посылают, а потом узнала, на себе экономил. Я даже как-то мешочек насушила. Нет хлеба — тарелочку сухарей из чулана несу. Дети приедут, сухари вспоминают. Забавно: как конфетку сосали. А уж крапиву и лебеду, наверное, забыли. Сейчас по радио и в газетах рекомендуют — суп щавельный, с кисленкой по-нашему. И с крапивой. Исследовали, что много витаминов. Слушаю и радуюсь, что дети много зелени ели. Тогда-то горе — детей травой кормлю, молоком забеливаю, слезами солю. Но крепкие все выросли. Сейчас свари мне суп с крапивой — духу не хочу! Наелась. Варит, наверное, кто-то из интереса. Больше-то зачем? Конечно, зелень лучше, не химия какая-нибудь. Уголок После войны карточки отменили. Это с одной стороны хорошо, а с другой стороны по многодетным хлестнуло. В карточках на члена семьи, а тут на покупателя. Приведу ребят — бабы кричат: вот натащила! А как не тащить — разве только большие есть хотят? Я какая-то несмелая, и обидно, а смолчу. Но одна баба, у нее еще больше моего, все рыжие, так-то на нее поднялись, — она в райком к секретарю. "Ты партийный?" — "Партийный". — "Клади билет, раз порядок не можешь навести". Он тогда дал указание: семейным давать, сколь детей в магазин придет. Полегче стало. А то и правда — маленькие растут, им есть надо. Их-то пуще всего жалко. Но голодными спать не ложила. Всяко разнообразила. Картошку в мундире, то истолку с молоком, то котлеты из картошки, то запеканку из нее же. Едят мои дети! А в очередь почему-то стеснялись ходить. Ладно, говорю, не стойте, так хоть придите, когда получать. Пойду с младшенькой, закажу старших. Раз запомнила: старший пришел. Бывало, на каждой буханке срежет уголок, а ему большую, целую свешали. Да на меня, да на дочку. Три-то нам хорошо хватило. Кольцо Питание, конечно, от урожаев зависело. За войну земля истощала, не навозили. Лошадей почти нет, в армии, их ведь, как солдат, на войну брали, а от коров какой навоз. И у коров настоящей еды не было. К весне на веревки подвешивали, а то упадет и примерзнет. На второй год после войны все лето дожди да дожди. Уже по подстылому, в варежках жали. Снопы с поля на санях возили. А те, что в суслонах стояли, топором вырубали, делали разгрузовку, и в молотилку. Лошадей мало. Им отдыха ни днем, ни ночью. Распрягут, не успеет голову к корму опустить — обратно в хомут. Быков объезжали. Кольца в ноздри просовывали. Не хочет идти — потянешь за кольцо, станет ему больно — идет. Хомут лошадиный разрезали и сверху надевали. Или рога опиливали. "Овод" Свет был плохой, коптилка. Потом получше — лампа-семилинейка. Потом и совсем хорошо — десятилинейка со стеклом. А потом уж куда лучше — электро. Так вот, когда сидели с коптилками, готовят дети уроки, стол облепят, коптилку повыше поставят, гляжу, и сердце болит: глаза испортят. Говорю: давайте я вам вслух почитаю. Они с радостью: давай, мама, давай! И спорят, что будем читать. Мне лишь бы что, мне-то зрение не беречь, уже мне не судьба была учиться, хоть, думаю, детям зрение сберегу. Вот залезем на печку, на полати, сгрудимся у коптилки, я вслух читаю. И никогда не забыть — читали "Овод", с неделю читали, и дочитали до того места, как его расстреливают. Тут уж я не смогла, реву-заливаюсь. Ребята тоже ревут. Я сглотну, опять читаю, нет, не могу: слезы душат. И все тятя перед глазами — его в гражданскую расстреливали. Тятя лоцманом был, всю Вятку и Каму исходил. Ихний начальник говорит: "Поведешь караван!" Тятя отказался: ветер, куда? "Расстрелять!" Мама всех нас, и больших и грудных, притащила, пошвыряла, отца закрыла. Ой да, господи, не буду вспоминать, опять как бы не зареветь. А как порасстраиваюсь, на здоровье отражается. Сменю разговор. Ладно ли мне платье? Недорого обошлось: штапель. До чего дожила —платье на заказ шила. Могла бы и сама, недолгое дело, но не захотела: досыта нашилась за свою жизнь. Всю семью обшивала, со стороны заказы брала. Невелик, а доход. Из старых брюк мужниных пиджачки и курточки шила, из его же рубах рубашки. Из отцовой гимнастерки, еще с первой германской, кителек выкроила, как новенький. Долго его сыновья с плеч на плечи носили. Нынче всего полно. Зайдешь в магазин, какой только расцветки нет. На любого. А в двадцатые годы было плохо с материей, мама моя все вспоминала ранешнее время: мол, наедут краснотоварцы, всего навезут. Поглядела бы сейчас. Хуже других мои дети не ходили. Учителя все удивлялись, и как вы пятерых содержите? Сейчас хорошо люди одеваются. Летом ребятишки бегают, все обуты. А мои все лето босиком. До десятого класса в телогрейках ходили. А уж вот младшей пальто покупали: все в пальто, ей тоже надо. Нынче дети дороже обходятся. Шила, много шила. Основное детям, но и в люди для заработка. Ночью, чтоб детей не будить, делаю что потише — распарываю старое или сметываю. Днем стрекочу. А сейчас уж и нитку в иголку не вдеть: не те глаза. Зато все дети зрячие. Все пятеро институты закончили, все пятеро. Старики У меня машинка "Зингер" была. А стало полегче с деньгами, купили электрическую. Рукой не крути, узоры можно вышивать. Пальто стала подрубать — заело. Не идет. Притащила из чулана старую. Вставила. И что ты скажешь, протаранила! Тогда я ее смазала, вроде как в благодар-ность. Нет, думаю, парень, рано стариков браковать! Вот заметь, как старики ходят и как молодые. Хотят дорогу спрямить, на угол срезать. Обходить далеко, неохота. По следам заметно, много раз совались на прямушку. Это молодежь. Все быстрей хотят. Туда-сюда, вкривь-вкось. А старик рассчитает, свернет с одного места — и пошагал. А те, кто раньше дергались, и устанут больше, и ведь все равно за стариками пойдут. Прямушка Про прямушку-то сказала да и вспомнила. С лугов через поля ходили. Километров восемь. Раз я с лугов быстрее лошади пришла. В каком это? В сорок седьмом? Точно, точно, в сорок седьмом, — денежная реформа и младшей полгодика было. Людей мало, мужиков почти нет, муж в командировке. Сенокос. Мне тогда помогли. Уж поздно дометывали. Роса упала, сено отдохнуло, вилы в него не лезут. Да еще — все одно к одному — дождь. Неладное дело, мокрое сено стоговать — сгорит. Хорошо, мешочек соли был, солью пласты пересыпала. Так и сметали. Поехали. "Садись на телегу",— мне говорят. Нет, отвечаю, не сяду: больно тиха ваша лошадь. Лошадь — одни кости. С войны вернулась. По лесу я с ними шла, боялась одна, а как выехали в поле, я на прямушку свернула. Тороплюсь: грудь подперло, не сцеживала целый день. Сердце болит: грудная дома. Бегу — вдруг голоса. Ох, испугалась я. Тогда — болтали, наверное, больше, сама не видела, врать не хочу, — боялись дезертиров. Страшно. Присела, слышу — говорят шепотком и косы точат. А, думаю, вы сами больше моего боитесь. Разогнулась и вольно пошла. Бегу — луна. Неяркая: тучи, но светло, — по ржи иду, рожь желтая, август. Прибежала, в окне свет. Девочки сидят на столе. Остальные спят, не дождались. Куда старшая голову повернет, туда и грудная. Постояла я, дыхание перевела. Потом, чтоб не испугать, не стала стучать, а тихо-тихо позвала: "Я зде-есь". Старшая вскочила, открыла. Грудная ревет: стосковалась. Я скорей-скорей, чтобы она остальных не разбудила, не стала сцеживать, груди только обмыла, ей дала. Уложила ее, да к корове. Мычит, жалуется: вымя тяжелое. Подоила, молока парного дочери налила, остальное в холодную воду поставила. Уже я и к завтраку все приготовила, и молоко в ведре остыло, только тогда на лошади приехали. Разве б я с ними усидела на телеге? Сердце бы изорвалось. Боялась я только, что несцеженным напоила. За целый-то день оно, ясно, перегорело. Нет — хоть бы что, не нежные дети у меня. Не нежные... Иду раз. Одного несу на руках, а другой рядом бежит. И все отстает. Я злюсь, подгоняю. "Нога, мама, болит". Посмотрела — матушки мои — на подошве нарыв, как глаз. Маленького на ножки, этого на руки, в больницу! Ничего, говорит, мама, не неси меня, я тяжелый, сам дойду. Не нежные. Конечно, когда ребенок падает, — сам бы вперед него сунулся, но всю жизнь рядом не будешь. Что нальешь, то и выпьешь Пятеро у меня. Бывало, грешница, расстроюсь из-за чего-нибудь — всякое бывало, — да так и вырвется: смерть вас не берет. Потом как только не исказнюсь за такие слова. А что греха таить, бывало, и подумаешь: жизни своей из-за детей не вижу. К тридцати годам всех родила. Все в детей, свету белого не видела. Тряслась над каждым. И если бы дети подвели, считала бы свою жизнь пропащей. Теперь-то что, теперь можно погордиться. Я смеюсь, бабам на работе говорю: верю поговоркам, а одной не верю. Говорят, в семье не без урода. Как это так, чтоб урод в семье, если следишь? И еще одна поговорка неладная: с маленьким горе, с большим вдвое. Какое с большими горе, если голова у них верно приставлена? Как вырастишь, так и ответят. Что нальешь, то и выпьешь. Маленьких я лаской брала, подросли — сами друг дружку стали тянуть. Отросточки Всю жизнь рядом с Максимовной жила. Призвали мужа, осталась я с четырьмя. Лапша лапшой. А у Максимовны на мужа бронь, нужды в войну не видывала, откуда в ней сознательность? Сравниваю своих детей и ее. Мои впрягутся, так не вылягивают, а ее все бочком да ребрышком. И ругает она их, и бьет, а толку — ноль. Прямо при посторонних галахами, архаровцами обзывает. Ей моих детей в пример ставят, она заявляет: "Дайте мне таких детей, и я бы не жаловалась". А своих сама испортила. То ребенку всю заднюшку исцелует, то нахлопает, до слез доведет. Нельзя с ребенком такими рывками. Все меня пытала, как я с детьми обращаюсь, будто слово какое знаю. С детьми надо все время быть. Вот и весь секрет. А то та же Максимовна — в хор записалась. Уж чего ходить, репетировать — в доме не метено, дети не кормлены. В частом быванье бежит ее муж, в голос кричит: "Варя-матушка, подои корову, опять старая дура на спевку ушла". И дождалась. Выросли — слово им боится сказать. Родная-то мать! Попробует что заметить — как палкой в осиное гнездо. Разъехались они — ей тоскливо. Книги не умела, не привыкла читать, откуда веселье возьмешь? Вот и одна. Пишут, только если что попросить. Разошлись и сошлись не по разу. Кому-то еще горе. Но больше всего, опять на первое возвращаюсь, Максимовну виню. И это в жизни всегда так: кто как себя ведет, кто как к другим относится, так же на нем и скажется. И хоть я и ругаю нынешнюю молодежь, так больше за компанию. А опомнюсь и говорю: "Бабы, чего отросточки ругать — смотрите, от какого дерева". Свои глаза Как советовать, кому что нужно? Вон котята — лежит шпулька, бери, играй, не нужна. А недавно перецарапались из-за нее. Как люди, ей-богу. Схватил один, другому надо. Была у нас в селе девчонка. Ни кожи, ни рожи, прости господи. А присох Валерка, фамилию забыла, вот присох. И всем наша Таня стала мила. До драки из-за нее доходило. Пришло время, встретила Валеркину мать, говорит, что и не вспоминает. Я эту девчонку не охаиваю, может, Валерка тогда и разглядел чего в ней. Хорош Ненила, да люб Данила. Я о тех, что вслед за Валеркой кинулись. Кто на что внимание обратит, и другие глядят. Ровно своих глаз нет. Эх, люди, люди. Тут пример — все за одним, а бывает, что все на одного. Корову выпустишь в новое стадо, сразу все на нее. Если даст отпор, примут, и будет как своя. Нет — все лето будут шпынять. Кто как себя поставит. Сбрось мешок! В девках я здоровая была, наравне с парнями мешки таскала. Тятя жалел, да ведь десять ртов в семье жалость заглушат. И вот, никогда не забыть, грузили баржу картошкой. С обеда начали, к вечеру ноги подгибаются. Парни мне стараются мешки поменьше наваливать, а все равно. Дождь шел, промокла я, продрогла, все прокляла. К вечеру дождь перестал. Тащу мешок, а тятя (он тоже грузил) говорит: "Варя, посмотри-ка, какая красота". Я отвечаю: "Тять, как же я посмотрю, меня мешок к земле пригибает, только под ногами и вижу". — "Сбрось, говорит, мешок, успеешь натаскаться, а такое не увидь — и не увидишь. Коня, говорит, какого в радугу запрягли". Что такое, думаю. Сбросила тяжесть, разогнулась. И ровно в глазах воссияло. Думала — пожар. Вятка красная. Радуга во все небо. Поглядела я — как будто умылась, дышать легче стало. И вот, думаю, не обрати мое внимание отец на красоту, да раз, да другой, так слепой бы и прожила. А от него переняла и детям передала. Помню, пошла с дочкой за земляникой. День хороший, солнце. В березняке я нашла на маленькую полянку и обомлела. Зову дочку, чуть не шепотом, ровно кого спугнуть боюсь. Полянка вся в землянике, красным-красна, и на ней роса играет. Дочка на голос прибежала, увидела, хлоп на колени — и рвать. Подожди, говорю, не убегут ягоды, ты полюбуйся. Она встала рядом, смотрела-смотрела и говорит: "Жалко, мама, ягоды трогать, давай просто так уйдем". Я засмеялась: "Милая ты моя! Ты красоту запомни, а пользу зачем упускать". И вот чем закончу. У этой дочки своя дочь. Гуляем втроем в парке, она дочери говорит: "Смотри, Машенька, какие цветы". На руки взяла: "Смотри, Машенька, какие в небе облака". Лапти на бархате Эта Машенька меня раз насмешила. Идем с ней, вдруг теребит: "Бабушка, бабушка, смотри — дядя в сапогах! Дядя в сапогах, как будто тетя". Дитятко ты, думаю, чему удивилась, не видывала дядю в сапогах. А и то, сейчас и солдаты-то в ботинках. И свое про обувь вспомнила. До войны стали хорошо жить, в лаптях никто не ходил, а война крепко назад отдернула. Вскоре после войны была я в городе и пошла в музей. Пристала к группе школьников и хожу. Экскурсовод интересно рассказывает, я слушаю. Вдруг слышу: "В такой обуви ходили крестьяне дореволюционной России". Ну-ка, ну-ка, думаю. Склонилась к витрине, под стеклом, на бархате лапти лежат. Меня как ожгло, чуть со стыда не сгорела: я-то в музей в лаптях пришла. До того мне стало неудобно, скорей на выход. Но мужчина-экскурсовод или вслед поглядел, или сразу понял. Я пока с вешалки шубейку получала, он пришел. Говорит дежурной: "Нужно лапти прикрыть или вообще на время убрать, потому что (тут, видно, на меня показал) не первый случай". Но я смелости набралась и к нему обратилась. Не надо, говорю, убирать. Не война, разве б в лапти обулась. И он меня поддержал. Правильно, говорит. Настоял, чтобы я досмотрела музей до конца. А что, в самом деле, в кои-то веки в музей попала, да не посмотреть. Он со мной обходительно. Вы, говорит, не стесняйтесь. Я окончательно подбодрилась, раз такое понимание. Чего мне стесняться — сколько валенок со своих ног ленинградским беженцам отдала, сколь на фронт всего отправляла, не одну сотню варежек связала, свои ребятишки голорукие. К витрине еще раз подошла, ссохлись те лапти, надень — потекут, так только, для погляденья. Лежите, думаю, милые. Ведь это обувь хорошая, лучше, например, резиновых сапог, здоровее. Но не заставишь, не модно. Раньше ведь одевались по погоде, сейчас по моде. Гроб с пшеницей Чего только в жизни нет. Одна староверка, старуха кержачка, осталась одна. Заболела, работать не может, в люди не идет. Был у нее припасен мешок пшеницы, на поминки берегла. И будто бы ей ночью голос: раздай все с себя потайной милостью и прыгни с церкви. Ночью обошла деревню, все с себя сняла, подкинула на пороги. Осталась в одной рубахе. Церкви в деревне нет, чувствует: до села не дойти. Пришла домой, легла помирать. Лежит, и ей другой голос: раздай по горсти пшеницу из гроба — и придет хорошая смерть. Она заказала гроб, из дуба долбленный, как лодка-душегубка, примерила — умещается. Насыпала гроб зерном, поставила в сенях. Приходит нищий — дает горсть. Еще нищий — еще горсть. Вначале быстро убывало, потом, жизнь полегче, нищих меньше, застопорилось дело. Что ты будешь делать?! Выгребла зерно, смолола, напекла пшеничных пирогов, назвала в гости всю деревню. Пришли к ней, с собой принесли. И что ты скажешь — еще и сплясала. Вот как. И живет! И голосов не слышит. Семечко Грызли семечки, и кто-то уронил целое, оно проросло. К осени дело, а росток знать ничего не знает, тянется. Пожалела: для нас ведь хочет вырасти. Выкопала, пересадила в кадку. Но нет, парень, видимо, толку мало со своего места срывать. Завял... Тут я другое хотела сказать — вот как не вовремя семя кидать. Хуже нет не ко времени рождение. Курица тайком нанесла яиц семь штук и села. Сидит, парит. Я ее согнала: скоро мороз. Вылупятся, куда с ними? Правда, если корова теленка принесет, так он хоть и поздыш, ему рады. В избу принесут. Так то теленок. А если на людей переводить, так ребенок хоть к зиме, хоть к лету всегда радость. Лишь бы не война. Двадцатый век На всяких людей насмотрелась. Видела и таких, что — прости господи... Пошла под утро воды в титан налить, гляжу, выскакивает из номера почти голая, там один жил командировочный. "Ах, ты!" — говорю. И стала ее стыдить. И что мне самое дивное, так хоть бы капельку скраснела. Ни грамма! "Не стыдите, — отвечает. — Двадцатый век!" Ремнем бы я перепоясала такой двадцатый век. Она, видно, тому своему сказала. Утром он сует пятерку. "Мамаша, мамаша, не сердитесь". — "Уйди, говорю, со своей пятеркой". Я бы еще поняла, если любовь или что серьезное. А какая там любовь, впервые к нам приехал и где-то в первый же вечер сплелись. Двадцатый век! Соавтор Раньше было много командировочных. Как наедут: по мясу, по молоку, да по кукурузе — койки негде ставить. И сейчас едут, но все-таки поменьше. Один как-то вовсе чудно приехал — ни за чем. Я, говорит, в творческую командировку. Живи — место есть. В отдельном номере жил, все писал книгу. Не дописал еще, приходит ночью: "Можно, я почитаю!" Вижу, прет из него. Конечно, говорю, читайте. Стал читать. Долго читал. Мне бы самое время поспать: все затихло, но сижу, слушаю. Вот читает он, как жили раньше, еще при помещиках, потом поближе, поближе к нашей жизни. Сначала я понимала, но сон одолевает — не могу, так и тычусь головой. Встряхнусь, опять слушаю, вникаю. Нет-нет да опять ткнусь. Мне бы умыться, я б стерпела. Вначале-то бодрилась, где и поддакну, потом — нет, не могу! Так и клюю. Он заметил. "Вы спать хотите?" — "Да нет, читайте, читайте". А куда там нет — третий час ночи. Опять читает. Мне жалко его, но не поспи я хоть часика два, какой я наутро работник? Он снова спрашивает: "Я вам помешал, наверное?" — "Нет, не помешали, а поспать бы немного". — "Ну ладно, я потом". Встал, пошел уже, повернулся: "Вы были мой первый читатель". Уж какой я читатель, совсем засыпала. "Понравилось ли?" — спрашивает. Я обидеть-то его не хочу, конечно, говорю, конечно, всё складно. В одном только месте поправила, где он про сенокос писал. Тут-то уж я спец. Не так он выразился. Он согласился: "Спасибо, говорит, теперь вы мой соавтор". Тихий клиент Другой жил тоже в отдельном номере. Тихий-тихий, а все приглядывается, замечает. Долго жил. Больше месяца запрещают в гостинице держать, так мы его переписали заново, квитанцию сменили — живи. Навстречу ему пошли. Уборщица даже постирала ему, пожалела. Дает ей рубль и пустую бутылку для сдачи, — купите, мол, вино за рубль семь. Самое дешевое. Она, не будь плоха, да и прямо ему: никогда я не пивала этой кобыльей мочи. Так вот, раз он подходит ко мне, я дежурила. "Сидите тут, а на втором этаже в карты на деньги играют". Я встала: конечно, это безобразие, но уж очень неохота донос принимать, да еще от него. Рядом с ним другой клиент стоял, я знак сделала, он понял, а я вроде замешкалась, а потом пошла. Те, верно, играли, но быстро сработали, поднимаемся — у них журналы на столе. Я на него: "Что я вам, девчонка, чтоб надо мной шутки шутить, гонять туда-сюда". Потом-то я крепко поговорила с игроками. Люди — не скотины, скажи по-хорошему, поймут. А этот тихоня на меня заведующей наговорил. Да не в те ворота, не на таком я счету, чтоб под меня подкопаться. Собрались мы и заявили ему: давай-ка, милый человек, отчаливай. Он грозить: я на вас управу найду! Как тут на него уборщица поднялась! Такой-сякой: ходишь за вами, да еще какая-то на нас же управа! "Нет, кричит, на вас твердой руки!" У нас, говорит, и у самих руки не слабые. Перенеси-ко с наше, закалишься. Написал ведь все-таки. У нас же и жили проверяющие. Так и пожалеешь власть, сколько у нее времени на доносы уходит. Бананы в валенке Район у нас невелик, а селекционная станция на всю страну. И какое-то в ней проводилось крупное совещание. Много приехало. Опыт перенимать. Все комнаты заняли. Я вечером приняла дежурство, делаю обход. "Гражданин, — говорю одному, — кто ж так отдыхает, снимите обувь". Одет прилично. Он: ля-ля-ля, а-ля-ля-ля... Вот, думаю, на вид трезвый, а лыка не вяжет. От жены, думаю, уехал, да дорвался. А бабы-то мне и объяснили, что не русский язык. Вот уж посмеялись. Негр. Трясет его от нашего холода, а бодрится, вида не дает. Одно только понятно говорит: банан... банан... Привозили, говорю, нам бананы. Зеленые. Так мы их в валенок клали дозревать. Вернулась, говорю: "Бабы, мерзнет ведь черный-то". Как на грех, ни одного одеяла в запасе. Были, так на уборку студентам отдали. Пошла я в общий номер, там агроном ночевал, как раз с этой станции. Дай, говорю, одеяла, переспи уж под плащом. Согрелся негр. Уезжал, чего-то по-своему в книге отзывов накарябал. Может, благодарность. Трактор Построили у нас Дом культуры. Сейчас много строят, у нас в гостинице строители постоянно живут. На юг сколько леса тянут, редкий день, чтоб погрузка не шла. Скоро не только строительный, любой лес повезут, топить печки нечем будет. "Ничего, мамаша, — один говорит, с юга тоже приехал. — Мы давно навозом топим". Этот Дом-то культуры наши строили, Межколхозстрой. А на торжественное открытие одного строителя не пустили. Пришел, жалуется. Я успокаиваю: чего сердиться? Погли-ко, ты в телегрейке, и сапоги грязные. Я, кричит, линолеум настилал. Выпивши, рассолодел. Обидно, кричит. А чего, говорю, обижаться. Вот возьми: трактор дорогу-асфальт сделает, его же потом и не пустят на нее. Трактор и по обочине пройдет. Иди, говорю, переоденься. И смех и грех. Медовуха В больнице больше разговаривала, чем читала. Читать — уже глаза не те. Лежим, говорим с бабами. Все больше моего возраста. Многие уж веру потеряли. Бабы, утешают, теперь и болеть-то благодать: и кормят, и ухаживают. "Верно, верно", — начнут поддакивать. Бывало, выпишут порошок: принимать три раза в день после еды. А еды и на раз нет. Вспомнишь плохое — и терпимое хорошим кажется. С чем только в больницу не попадают. Одна баба с чугуном кипятка пятилась от печи, а забыла, что подполье открыто, да и оступилась! И весь кипяток на себя. Выскочила, да в снег. Одежда жжется, давай одежду срывать. Все равно плохо. Побежала в больницу. Так, раздевшись, пять километров по снегу и бежала. Понимала, что помогут. Выжила! Долго на спине лежала. Спина-то уцелела: она, как пятилась, все на лицо, да на грудь, да на живот. Сделали над ней полог из марли, каждый день ожог обрабатывали. И слезы, а шутит. Медовуху затевала. Ну, смеемся, больше не будешь. — Буду, — говорит. — Скоро выпишусь, как на радостях не заварить? Вот и возьми ее за грош! Пятая клятва Раз привезли женщину. Ну непоседа! Четыре дня после операции велели лежать, два вылежала. А операцию трудную перенесла: закупорка вен. Лежит, нога подвешена. Приходит врач. "Как вы себя чувствуете?" — "Да вот так!" — и ногу столь высоко взметнула. Врач даже вскрикнул: "Я вас на костыли поставлю". — "А я этого и добиваюсь!" Четверо у нее. Рожала, рассказывает, после операций. Первого просто так, а второго после аппендицита. В больнице, говорит, поклялась, если все хорошо пройдет, еще родить. И родила. Потом грудница. Опять дала клятву. Быстро выздоровела. А раз поправилась, надо клятву выполнять. Третий. Четвертого после грыжи. Вот сейчас — вены. "Бабы, — говорит, а сама на костылях хромает. — Бабы! Давать клятву?" — "Как знаешь", — отвечаем. — Клянусь, бабы! Не понимаю Сейчас рожают меньше, а людей больше. Это потому, что врачи хорошо работают, не дадут умереть. Ребенок раньше слабенький родится и быстро умрет, не успеют его пожалеть. Сейчас любого спасут и уколами и витаминами будут поддерживать. Глядишь, бледный, худенький, совсем не жилец на белом свете, а живет. Родители-то поймаются за него: как не жалко — один. А нет такого, чтоб второго да третьего родить, дорого, говорят. А что дорого, если все есть? Шиковать-то ни к чему. Декретные отпуска с оплатой большие, совсем женщине красота, а не больно-то. Почему это, не понимаю. Или взять — есть замужние, совсем рожать не хотят, не торопятся, о старости не думают. "Пожить сами хотим!" Таких раньше пустоцветами называли. Да ведь мало того, сколько есть случаев, забеременеют и аборт делают. Совсем нехорошо: зародился, значит, жить собирался. Одна баба молодая, парень бросил, не хотела ребенка. Порошки какие-то пила, таблетки. Изводила. А он родился! Родился, молоко пьет, грудь теребит, она не нарадуется. Песни поет. Дура, говорит, я дура была, счастье себе не хотела. Растет девочка крепенькая, здоровая, ничем не болеет, спит спокойно. Парень, который жениться-то не хотел, вернулся. Расписались. Она из загса в магазин, полные руки погремушек набрала. Дает в ручку. Девочка трясет-трясет и уронила. Ручонками по одеялу ищет, цапает, цапает, а глазами не глядит. Мать испугалась, подобрала игрушки, встряхнула. Девочка руки на звук тянет, а глаза в потолок. Ох, уж тут-то мать взвыла: слепая девочка родилась. Бог наказал, не прошло даром, что ребенка не хотела. Шоколадка Это ведь только начни говорить о детях, и конца краю не будет. В одной семье два ребенка было. Первая девочка. Отец хорошо к ней относился. Второй — сын. Отец обрадел, дочь не нужна стала, сына с рук не спускает. Сын подрос, чувствует заступничество, сестренку обижать стал, мать расстраивается, ругается с мужем. Он все равно, идет с работы — шоколадку сыну несет. Ведь и той же дочке шоколад не в диковинку, удиви-ка нынешних детей сластями, но обидно же девчонке, вот в чем беда. Сынишка выхваляется перед сестренкой, мол, мне дали, а тебе нет. И сознания, что надо поделиться, нет. Сын эгоистом растет, дочь обиженной. Одного обделили — два горя воспитали. Физкультура Чудо страшенное, что нынче врачи вытворяют. Старушке одной камни из печени удалили. Сполоснули и на тряпочке принесли. Гладкие, как камешки. Пожмешь — и расседают. Как накипь самоварная. Восемьдесят лет старухе, здоровой выписалась, не знает, каким богам за врачей молиться. Но опять-таки не всегда. Мне зоб резали и зацепили голосовые связки и еще что-то. Сначала совсем не говорила, потом шепотом, а разрешили громко — сказала и испугалась, как пьяный мужик, хриплю. Потом понемножку голос наладился, но уж очень слаба была. Выписали, еле ходила. Закутаюсь, как кукла, и сижу на свежем воздухе. Не лучше и не лучше. Таблетки пью. Все не то. Ну, думаю, подружка, хана приходит. И сама себя заругала: "Да ты что, да разве ты не отцовская дочь!" И начала двигаться, начала зарядку делать. Ну, смех — свою зарядку выдумала. Рукой кручу, будто воду из колодца достаю. Шестьдесят девять оборотов (это такой у нас колодец глубокий был) одной рукой, шестьдесят девять другой. И так все знакомые движения. Как будто траву кошу, сено гребу, будто дрова рублю. Кому рассказать — засмеют. Но только так и встала на ноги. А под радио никак не могла приноровиться зарядку делать: поздно ее передают. Выздоровела, пошла на работу, вот, мол, ведь я какой зарядкой занималась, все крестьянские работы вспомнила. Бабы смеются: не водопровод бы, да не отопление и газ, люди бы и не болели, больше б развития физического было. Как мужиков учат Ни в больницах, ни на работе, ни днем, ни ночью не забываю о детях. Сейчас уже все сами отцы-матери, и никакой я им не советчик, только переживатель. Слава Богу, живут хорошо, не жалуюсь. Как по первому разу сошлись, так и живут. А мало ли что бывает. Была у нас одна — все ее муж бил. Плачет, жалобится. Ей говорят: "Да ты что поддаешься! Не крепостное право. Он бьет, и ты бей!" — "Ой, да как, да не могу". Еще ей поговорили. Раз он приходит пьяный, она у печки. Ни с того ни с сего ее ткнул. У нее в руках был ухват, так она об него весь ухват исхвостала. Он глаза выворотил: чего это с бабой случилось, с ума сошла? И больше ведь разу не ударил. И пить бросил. По большим праздникам только. Так когда сама поднесет. А один все опять посуду бил. Все, брезгуша, рылся-разбирался. Суп не понравится, он тарелку вместе с супом к порогу. Она мне поплакалась, я и посоветовала: "Он бьет, и ты бей!" Вот сидит он за столом — бряк об пол тарелку. Она схватила другую: "Ты бьешь, и я буду!" И с маху вдребезги. Тоже, как рукой сняло, — и суп ест, нахваливает, и тарелки целые. Чужой огород Или взять, мужики есть, гуляют от жен. У нас одна стекла сопернице высадила. И чего доказала? Ее же на смех подняли. Потому что не первый случай. Уж один раз дралась. А он, вишь, задурил да к другой. Ну и что? Этой досадила, к третьей пойдет. Со всеми не передерешься. Дерись не дерись, если натура такая. Я его знала — электриком в гостинице был. "Хм, говорит, сеешь, так чего и на чужом огороде не присеять? Баб ведь полно. Как вина". Избегался, изоврался, полслова без обмана не скажет. Соврет и всегда прибавит: "Правда, правда!" Сынишка его еще слов не выговаривал, а тоже, как отец: "Павда, павда!" И рукой, как отец, поведет. "Сергей, говорю, совсем ты неладно делаешь. Весь ты извертелся. Где надо и где не надо врешь". О правде и лжи Тогда он говорит: "Я вам один анекдот расскажу". И рассказал присказеньку. Так-то она вроде интересная. Идет, говорит, Правда. Худая, от голода шатается. А навстречу ей Ложь. Ложь спрашивает: "Что это ты, Правда, уж больно тоща?" Отвечает Правда: "Три дня в рот крошки хлеба не брала". — "Пойдем, — говорит ей Ложь, — я тебя накормлю". — "Да у меня денег нет". — "Ничего, пойдем". Пришли в столовую, сели. Ложь много чего поназаказывала. Поели. Надо расплачиваться. Официант: "С вас столько-то". И вот тут Ложь как-то извернулась, изловчилась, так вышло, что вроде за обед они не должны. Официант чувствует, что его обманули, доказать не может и говорит: "Да где же тут правда?" А Правда отвечает: "Я здесь. Только я сытая, так молчу". Рассказал и смеется. Вот как подкусил. Я рассердилась, говорю: "Ты в свою пользу не сворачивай. Какая ж это правда, если за один стол с ложью села? Этак-то любую базу можно подвести под свое оправдание". Но ему как о стенку горох. "Будешь голоден, говорит, так сядешь". Не пошла у него жизнь. Его жена политику сменила. С работы ждет, бутылку на стол ставит. А вином при себе держать — последнее дело. Он слаб на выпивку. И началось: то пьян, то с похмелья. Дня от ночи не отличает. Она не жена министра, с чего на каждый день напасешься? Буфетчицей в бане работала, стала подворовывать. Посадили. Он окончательно свернулся. Парня в детдом. Истертые письма На работе, в гостинице, сдают паспорта на прописку, я все на год рождения смотрю, со своими детьми сравниваю. Все кажется, мои моложе да лучше. Письма храню. Как не хранить? Летом-то легче: станет одиноко, так и к соседкам схожу, или они придут. Все зеленое, солнце, тепло. А зимой снегу наметет под наличники, крыльцо закидает. С работы приду, по пояс протащусь, печь истоплю или так лягу, если устала, особенно после ночной. Почтальонка как только лезет по снегу? Плывом плывет. Я уж боялась — вдруг откажется почту носить? Нет, носит. Немолодая, знает, как письма ждут. Как не хранить? Если писем долго нет, так старые перебираю, перечитываю. Или фотографии пересматриваю. На внуков смотрю. Все-то кажется, что в наше родство пошли. Молитва Нынче летом за малиной ходила, в деревне ночевала. Во всей деревне три дома, и в каждом по старушке. Еще с керосином живут. И то сказать, невыгодно колхозу из-за трех старух с центральной усадьбы свет тянуть. Чаю попили. Я легла, слышу, молится старушка перед сном. Как-то чудно, непохоже молится. Привстала, гляжу. Луна, мне видно. В деревнях фотографии под одну рамку вставляют, вот она на коленях стоит перед фотографиями и что-то говорит, говорит. Утром я ее спросила, — вида не даю, что что-то слышала, — кто на фотографиях? Дети, кто еще! Да муж погибший, да внуки. За них и молилась. Вологодскую старуху, с которой в поезде ехала, не зря вспомнила. В разных местах жили, а одинаково. Обе многодетные, по годам-то уж давно пора на пенсию, а работаем: стаж не выработан; домохозяйство в стаж не учитывается. Обидно, конечно. Выходит, что кассиром на полставки и то почетнее, чем детей растить. Ну, да ладно... Грамотные решили. Перемрет наше поколение, и уборщицы будут со средним образованием. Может, полы чище будут... Сын письмо мне прислал. Квартира городская, жена тоже с высшим образованием. Легко, пишет, мама, жить: дрова не рубить, воды не таскать, а трудности есть. Другие трудности, потруднее. Я не знаю, да мне и не понять, какие. Только верю, что дети с ними справятся, да и надеяться только осталось, что не забудут дети, сколько в них вложено, и что главное: не жду я благодарности и помощи, своих бы детей воспитали по-людски, а те своих, тогда и мне спокойно лежать будет.
Валерий СДОБНЯКОВ. ОБЗОР ЖУРНАЛА «ВЕРТИКАЛЬ. ХХI ВЕК» № 52, 2017 год На обложке репродукции картин художника Марии Владимировны Заноги. Последняя в 2017 году книжка журнала «Вертикаль. ХХI век» открывается подборкой стихов поэта из Минска Анатолия Аврутина «Такое время… Сентябрит». Вдали от России непросто быть русским поэтом, Непросто Россию вдали от России беречь. Быть крови нерусской… И русским являться при этом, Катая под горлом великую русскую речь. Вдали от России и птицы летят по-другому – Еще одиноче безрадостно тающий клин… Вдали от России труднее дороженька к дому Среди потемневших, среди поседевших долин… Будущий 2018 год для поэта юбилейный. Публикацией этого стихотворного цикла редакция «Вертикали. ХХI век» поздравляет своего постоянного автора, главного редактора русского литературного журнала в Белоруссии «Новая Немига литературная», лауреата многих литературных премий с предстоящим 70-летием. Многолетний издатель альманаха «Тула» из города Щекино Тульской об
Комментарии
Отправить комментарий