Светислав ПУШОНИЧ. ЕДВА ПРОХОДИМАЯ ЖИЗНЬ. Фрагмент романа. Книга готовится к выпуску в издательстве «Родное пепелище»
Светислав Пушонич родился 16 июня 1975 года в Приеполе.
Окончил филологический факультет Белградского университета. Публикации: поэтические
книги: «Между строк» (2002) и «Горец с асфальта» (2010-2014), сборник рассказов
«Вне пределов их досягаемости» (2006-2014), романы «Едва проходимая жизнь»
(2013, 2018, 2026), «Линия основного направления» (2026), книга эссе «Идолы порабощенного
мира» (2019). Живет и работает в Белграде.
ЕДВА ПРОХОДИМАЯ ЖИЗНЬ
Фрагмент романа
Протесты на площади
и Плато продолжились, и на следующий день один из студенческих лидеров проревел
в микрофон:
— Добрый день,
победители!!!
Толпа ответила
неистово, сама себя подогревая восклицаниями. Прошедший день истолковали как
«тяжелый удар по диктатуре», после чего из «вукомобиля» опять загремел
хард-рок. Куча оформилась в колонну, вставила во рты пищалки и повалила за
Чедомиром Йовановичем.
После обеда прошла
и коалиция «Вместе». Человека, чью
кровь я видел на тротуаре, звали Ивица Лазович. Он остался жив, но последствия
от ранения были тяжелыми, на сцену он вышел на костылях. Толпа выкрикивала его
имя, требуя, чтобы лидеры вели их в последний бой. Но «Вук, Зоран и Весна»
продолжали ребячиться насчет «демократических сил» и «сил режима», которые в
неравных условиях «играют в футбол». Пламя восстания фактически снова было
сведено на нет, и все вернулось на круги своя. Демонстранты двинулись по своему
маршруту, а я пошел в читальный зал. Там меня ждала Ваня с подружками.
С Еленой, Надой и Даринкой я был мельком знаком, но то, что за столом нас
будет так много, меня не вдохновляло. Мне больше нравилось быть с Ваней
наедине. Когда ты оказываешься один среди телок, они начинают вести себя так,
что тебя это унижает, ощущаешь себя эдаким нежным козликом. Это обычная
ситуация для филологического, где немногочисленные парни с таким положением, в
основном, смирялись и щебетали с девчонками, как подружки. Поэтому все четверо
были очень удивлены, когда я отказался составить им компанию и пойти в клуб. Однако
взгляд мой остановился на матово-черных глазах Даринки Йович, боснийки из
Сански-Моста, они мерцали необычайным сиянием на ее узком, с утонченными
чертами, лице. Ее волнистые волосы того же цвета, что и глаза, волшебно
покачивались, в такт легким шагам. Она была самой прелестной из девушек и смеялась так, что шелковистые переливы
голоса еще долго звучали в подсознании. Но сколько бы она ни шутила, ни смеялась,
в ее искристых зрачках всегда оставалось что-то невысказанное, противостоящее
банальности проходящей жизни. Оно держалось там одну-две минуты, пока
встречались наши глаза, но мне этого хватало, чтобы сбиться с мысли. Я пытался
читать, хотя на самом деле только и ждал, чтобы прошло достаточно времени, и
можно было бы снова незаметно взглянуть на нее. В какие-то дни они все вместе
уходили в клуб, и читальный зал сразу пустел.
Из универа я обычно
уходил с Ваней, но в тот день ее не было, и я вышел один. Возле Дома молодежи увидел
розовую куртку с разметавшимися по ней черными прядями. На мгновение она
исчезла за углом, чтобы вновь появиться в серой массе пешеходов. Светофор горел
красным достаточно долго, чтобы мы успели встретиться
— Привет!
— О, привет!
Светофор мигнул, и мы пошли
рядом.
— Ты куда?
— К «Вере Благоевич».
— А что это?
— Студенческое общежитие, в Далматинской. Я там живу.
— Я не знала, что там есть общежитие. У меня квартира в Быстричкой. В
каком-то смысле мы соседи.
Даринка улыбнулась. Мы спускались по Хиландрской, пробираясь между
машинами, припаркованными прямо под домами. Я узнал, что семья Даринки живет в
Боснии, что они переехали в Баня-Луку во время войны, что сама Даринка здесь с
девяносто четвертого и проживает с двумя соседками по комнате. Во время
разговора моя собеседница только один раз мельком глянула на меня. Сказала, что
запустила экзамены, потому что каждый день ходила на протесты, и теперь не
знает, сможет ли что-то сдать в январе.
— А ты ходил на
демонстрации?
— Сначала да, потом меньше.
— А почему? Разве ты не против СПС?
— Против. Но «уличная тусовка против режима» — не мой
вариант.
— А как иначе?
— Я не знаю. Знаю просто, что это ниже моего достоинства.
— Ты думаешь, что таким образом нельзя ничего добиться?
— Может, и можно, но я не вижу, чтобы это срабатывало. Одних клоунов
заменят другими.
— Не поняла!
— Ну, что бы они о себе ни говорили, но Вук, Джинджич и Чеда — вовсе не
какие-нибудь там «борцы», а куклы, снятые с полки и вброшенные в игру, как
когда-то Милошевич. Да и настоящей «борьбы» здесь нет. Речь идет о голливудской
сцене, на которой новое поколение сменяет старое. А мне не хочется быть
публикой для тех или других.
Даринка слушала меня в замешательстве.
— Очень странное отношение, — она кисло
улыбнулась, — но, все-таки, я думаю, ты преувеличиваешь.
— Ну, может быть.
Мы остановились у старого здания с потрескавшимися, отслоившимися фасадами,
мимо которого я много раз проходил, ни разу не обратив на него внимания. Я
помог ей открыть громоздкую дверь.
— Пока! — Она быстро взмахнула рукой и побежала вверх по лестнице.
Дверь захлопнулась громко и недоброжелательно. Я пошел вниз по Станоя Главаша,
думая о ней.
Прошли Новый Год, Рождество, Старый Новый Год. Протестная тусовка тянулась,
как жвачка. В дополнение к пищалкам и яйцам стали стучать по кастрюлям. По
вечерам, в полвосьмого, с началом ТВ-новостей, окна открывались, и по городу
долго неслось эхо ударов по посуде. Были и другие издевательства над режимом, и
поскольку «гражданское неповиновение» достигло высокого уровня, в феврале
Милошевич признал результаты выборов и сложил оружие перед свистками, яйцами и
кастрюлями. «Диктатура» оказалась бессильной перед лицом смертоносного оружия.
Студенты продолжали свои демонстрации, так как оставался еще ректор
Величкович, который должен был уйти в отставку. Месяц спустя так и случилось —
Величкович ушел, и его место заняла Мария Богданович с философского факультета.
На Плато сплошная свистопляска — грохот и музыка, пищалки, скандирование. В
восторженной толпе я заметил Аницу из Прокупле. Она обнималась с соратниками из
одиннадцатой аудитории, и по ее лицу текли слезы умиления. Увидев меня, сразу
побежала навстречу. Что она, к черту, задумала, испугался я, надеюсь, идет не
ко мне? Я хотел куда-нибудь ускользнуть, но не мог выбраться из толпы. Она
подошла и так восторженно посмотрела на меня, будто мы встретились в ином измерении.
— Поздравляю... — протянула мне руку.
Я лишь кивнул, давая ей ладонь, а она прошла дальше и упала в объятие
подруги. На «вукомобиле» сменялись известные журналисты, актеры, писатели,
интеллектуалы, университетские профессора. Чего там только ни говорилось, какие
только надежды ни возлагались на демократию, Европу и цивилизованный мир! На
интеллектуальность, гражданство, прогресс, которые, наконец-то, в Сербии
получили шанс! «Этот семестр, который вы потеряли, получила вся эта земля,
получила гражданская и демократическая вежливость», — говорил писатель Милорад
Павич, а эйфория росла, воздух подрагивал и искрился, готовый воспламениться.
На здании ректората разворачивали огромный холст с надписью «ПРОДОЛЖЕНИЕ
СЛЕДУЕТ», что также сопровождалось овациями. Студенты скакали и кричали, покуда
митинг не стали распускать. Внезапно я увидел розовую куртку, пробиравшуюся
сквозь толпу, и меня охватила легкая радостная лихорадка. Я ускорил шаг, чтобы
вроде как случайно выйти ей навстречу.
— Привет! — догнал
я ее на площади.
— Привет! —
вздрогнула Даринка. — Ты был на митинге?
— Да.
Опять мы ждали
зеленый возле Коларчевой. С того дня мы еще ни разу не встречались.
— Слушай, как я рада, столько дней на холоде и морозе, и наконец-то все окупилось!
— Не будь смешной, Дара. Ничего не окупилось,
все осталось по-прежнему.
— Что ты имеешь в виду? — изумленно спросила она. — Ты не на стороне
студентов?!
— Дело в том, что нет никакой стороны. Выбор — между разными лицами одной и
той же лжи.
— Не надо, — сказала она иронично. — Может, люди из коалиции «Вместе» и не
идеальный выбор, но все ж они лучше, чем тупицы из СПС. А Мария Богданович
лучше, чем Великович, и уж точно больше сделает для студентов.
— То, что тебе кажется «лучше» и «больше», не стоит и ломаного гроша.
Она бросила на меня пронзительный и презрительный взгляд.
— Ну, в любом случае, достойны уважения те, кто пожертвовал и временем, и
экзаменами, чтобы что-то изменить в стране к лучшему, независимо от того,
насколько нестоящим это казалось другим — тем, кто косил под дурачка и
обделывал свои делишки, — едко выговорила она.
Эти слова меня подкосили. Я бы пропустил все мимо ушей, если бы это сказал
кто-то другой, скажем, Аница, но она?! Нет, она не должна была так говорить со
мной! Гнев и боль полностью парализовали меня, я не знал, что ответить.
— Пока, — бросила Даринка, и не успел я очнуться, как
перебежала на другую сторону.
Возле киоска напротив «Политики» стоял парень с сумкой-почтальонкой через
плечо. Она бросилась к нему, подставила губы для поцелуя, и они пошли,
обнявшись. Выглядели при этом чрезвычайно счастливыми, переговаривались и
смеялись.
***
Меня сдавило
чувство одиночества и собственного ничтожества. Коалиция «Вместе» победила, студенты
победили, парень Даринки победил! Все победили, кроме меня. Я спускался по
Хиландарской, с трудом переставляя вмиг отяжелевшие ноги. Дважды пораженный.
Теперь я знал, как надо было ответить на ее презрение, фраза ясно пронеслась в
мыслях. Но это уже не имело значения. Что значат слова того, кто сам ничего не значит?
Обучение в универе
возобновилось.
Экзамен по
хорватской литературе отменили, но оставался коллоквиум. Требовалось ходить на
практику, и в течение года, ради росписи в зачетке, соорудить какой-нибудь
реферат.
Дмитрий Джурич
рассказывал о Крлеже, Прерадовиче и Крсто Франкопане, выражаясь лаконично и
эффектно, но так же придерживаясь «европейских горизонтов» и других
убийственных формулировок. «Это должен знать каждый образованный и культурный
человек», было одной из его любимых поговорок. Он часто появлялся на
телевидении как представитель литературных обществ и жюри каких-нибудь премий,
а также автор множества книг, красовавшихся в витринах. Тяжелый и вялый, он
приходил в длинном плаще и смотрел матовыми глазами из-за тонких очков, а его
густые черные усы закрывали весь рот.
В тот день, войдя в
аудиторию, он задал интересный вопрос:
— Почему сегодня не
читают стихов?
Мы все с
недоумением смотрели на него.
— Да, вы меня
правильно поняли! Почему поэзия сегодня не читается? Нет никаких оснований не
поговорить о чем-то более чем очевидном, и поэтому я очень хочу услышать ваше
мнение!
Народ стал
заинтересовываться. Все подхватились отвечать.
Из-за неграмотности и низкого образовательного уровня народа.
Из-за нехватки времени.
Из-за турбо-фолка.
Из-за плохих инвестиций в культуру.
Из-за экономического кризиса и изоляции от мира.
Были ответы и еще хуже.
Мое сердце
заколотилось. Тот, кто хотя бы раз открывал «Современник», «Литературную
газету» или любой другой литературный журнал, должен был сразу же понять,
«почему поэзию сегодня не читают». Жюри награждало словесную трупятину, книжки
ни о чем. Чем меньше они были связаны с жизнью, тем скорее их считали
«литературой». По сути, литература давно умерла, и в универе мне это стало еще
яснее. Много месяцев критики, профессора и писатели-шарлатаны ее терзали, рвали
и шматовали, а затем вот такую мертвую, ее трахали, возводя свою некрофилию в
высший ранг культуры. И теперь один из членов этой команды валял дурака и
задавал вопрос: «Почему сегодня не читают стихов?»
Где же в этой
поэзии свой Бора Кривой, хотелось мне крикнуть, есть ли в ней что-то из мяса и
крови?
Ответы продолжали
сыпаться. Дмитрий Джурич полемизировал с каждым, кто высказывался.
— Из-за электронных
СМИ, которые вытеснили все остальное, — догадалась одна девушка.
— Поэзия найдет
компромисс со СМИ, коллега, это не главное, — ответил ей Джурич, вежливо, но
самоуверенно.
Народ продолжал
теряться в догадках. Джурич ждал.
— А может, поэзия
больше не читается, потому что она потеряла всякую связь с жизнью? — услышал я
вдруг, будто со стороны, свой голос.
Наступила тишина.
Профессор, застыв, смотрел на меня вместе со всеми остальными.
— Как вы это себе
представляете, коллега? — он нахмурил брови.
Я сглотнул комок,
сердце билось все сильней. Ведь это был сам Дмитрий Джурич, а я — всего лишь
Душан Сударица, сын Тодора, внук Николы!
— Ну, — сказал я,
подавляя дрожь возбуждения под столькими молчаливыми взглядами, направленными
на меня. — Люди просто чувствуют, что все, о чем говорят им сегодняшние поэты,
не имеет никакого отношения ни к ним, читателям, ни ко всему окружающему. И это
потому, что сами поэты судорожно цепляются за интеллектуальные круги,
подстраиваясь под их тенденции, вместо того, чтобы посмотреть жизни в лицо и
говорить о том, что открывается после прямого столкновения с ней…
Джурич вытаращился на меня, как на пришельца.
— Давайте не будем
так размышлять, коллега, — на его лице появилось выражение полного неприятия. —
Все есть жизнь, коллега, все есть жизнь...
— Конечно,
профессор, но...
— Все в порядке, мы
вас поняли, не стоит уточнять, — прервал он меня со скрытой насмешкой.
Это было невежливо.
Он не позволил мне говорить, потому что не хотел слышать неудобные для него
вещи. Он продолжал общаться с другими, не обращая на меня внимания, будто я
вообще ничего не сказал. Каков прохиндей! Неудивительно, что сербская
литература умирала с такой прохиндейщиной, им же и возглавляемой. Они не
пускали в свой герметичный заповедник никого со стороны. Они вручали друг другу
награды, а народ обвиняли в том, он «необразованный и полуграмотный», потому
что не читает их стихов.
Разговор пошел в
неправильном направлении и больше меня не интересовал. С практики я ушел
разозленный, по улице несся, как фурия. Да пошел этот универ, надо его бросить
и устроиться на «Брегаву»! Лучше
быть работником на складе, чем подстраиваться к надутым умникам! И эти
сокурсники в группе, что за гребаные тупари, просто молчали и таращились на
меня так же, как Джурич! Никто не согласился со мной, никто не поддержал!
— Куда ты так
полетел! — пробудил меня знакомый голос.
Я обернулся и
увидел Даринку, задыхавшуюся от быстрой ходьбы. Смеялась она дружелюбно, но
после последней встречи я решил ее игнорировать. Я не забыл ни тех
презрительных слов, ни ее обнимашек с парнем. Она знала тогда, что я на них
смотрю, и делала это специально, чтобы показать мне, как она счастлива.
— Привет, — ответил
я.
Над Хиландарской
смеркалось. В поведении Даринки чувствовалось больше расположения.
— Ты, кажется,
немного рассердил Джурича, — сказала она.
— И он меня.
— Я удивилась,
когда ты заговорил, ты никогда не вмешивался.
Я молчал.
— Не то чтобы я не
согласна с тобой, но… ты был как-то прямолинеен.
— Наоборот, я
взвешивал каждое слово. Если бы я действительно говорил прямолинейно, это
звучало бы намного жестче.
Даринка засмеялась.
— Так нельзя. В
твоих словах есть доля правды, но... существуют, тем не менее, критерии.
— Какие критерии?
— Те, которыми
определяется, что представляет художественную ценность, а что — нет. Нельзя
писать стихи, как заблагорассудится. Иначе бы турбо-фолк тоже был бы поэзией, а
это не так.
— Элитизм Джурича
имеет в твоем лице верного последователя.
— Вот ты противный,
— вспылила она. — Зачем меня унижаешь?
— Я пошутил, —
ответил я. — На самом деле, мне до лампочки и Джурич, и поэзия.
Мы шли молча.
— Где твой
провожатый?
Даринка посмотрела на меня.
— В Республике
Сербской. Он служит лейтенантом
в одной из казарм.
— Военный?
— Да, только что
окончил Академию.
— И сколько вы
вместе?
— Почти четыре
года.
— Что, серьезные отношения?
— Ага, обвенчаемся,
когда закончу учебу, но, судя по тому, как я ее начала, это будет еще не скоро.
Мы спустились по
знакомой дороге к дверям «Веры Благоевич». Я толкнул их, предлагая ей
пройти, и не успел еще открыть рот, чтобы попрощаться, как неожиданно она
спросила:
— Зайдешь на кофе?
Я удивился
приглашению. Промелькнула мысль: как бы хорошо было сейчас отомстить ей и
отрезать «нет». Однако сказал «да». Оставив свое удостоверение у консьержа,
поднялся наверх. Внутри мы застали двух Даринкиных соседок, которые быстро ушли
ужинать. Комната была простой, с влажными стенами, наполовину обшитыми
вагонкой. На столике на подставке стояли несколько дисков: Энни Леннокс,
Аэросмит, Нирвана. Я читал названия песен на них.
— Я люблю Энни
Леннокс! — сказала она, опуская турку на маленькую электроплитку.
Она перечисляла
свои любимые песни так, будто говорила о чем-то общеизвестном. Сообразив, что я
не понимаю, о чем речь, недоверчиво засмеялась.
— Только не говори
мне, что не знаешь песен Энни Леннокс!
Я не знал ни одной
песни ни одной из групп. Даринка вскочила, схватила маленький СD-проигрыватель, надела на меня наушники.
— Ну, вот эта,
например, — кликала она по кнопкам, выбирая номер песни.
В мои уши полилась
мелодия, которую я мог слышать по радио, в кафе или где-то по пути.
— Да, что-то
знакомое, — сказал я, — не знал, что это Энни Леннокс.
Даринка смотрела на
меня с открытым ртом, как на какое-то реликтовое существо из джунглей.
— Ну, даешь, ты
просто бесподобен!
— Почему, Дара, что
тебя так удивляет?!
— Потому что я не
могу поверить, что в Белграде живет мой ровесник, который учится на филологии и
не знает ни одной песни Энни Леннокс?! И никаких мировых групп! На какой музыке
ты рос, парень? Только не говори, что ты слушаешь турбо-фолк!
— Не слушаю я турбо-фолк,
не слушаю я ничего.
— Ничего не
слушаешь?!
— Слушаю, но я не
раб какого-то одного направления. Есть то, что трогает душу, и то, что
оставляет ее безразличной, и все. Если турбо-фолк — барахло, то и этот
рок-пафос «молодых», стремящихся высмеять все народное, раздражает еще больше.
— А грудастая ресторанная
певичка, завывающая в микрофон, тебя не раздражает?
— Ну… она в
некотором смысле заслуживает больше уважения, чем патлатые твари, которые
выпендриваются от нечего делать и выдают это за супертренд.
— Значит, когда она
поет о слезах, которые проливает всю ночь о своем милом, для тебя это —
искусство.
— А, по-твоему, она
должна петь о демократических переменах?
Она захохотала,
разливаясь неудержимыми переливами, они наскакивали один на другой и рассыпались,
словно жемчуг. Затем она замолчала, глядя на меня загоревшимися черными
глазами. Она не представляла, как была прекрасна. То, что я раньше только
подозревал, теперь проступило со всей ясностью — какое-то таинственное
одиночество и печаль, в которой она не признавалась даже себе. Даринка с
вызовом защищалась, приспосабливалась к миру, делая вид, что такая же, как все,
но я чувствовал, что это не так. Я чувствовал в ней неординарную женщину,
достойную величайшей жертвы. Знал ли это ее лейтенант, мог ли он это видеть?
Господи, откуда он взялся и почему Ты позволил ему встретиться с ней раньше
меня?
Соседки вернулись из студенческой столовки. Я потушил сигарету в пепельнице и
встал. Даринка провела меня к выходу.
— До встречи в
универе, — сказала мне доверительно, совсем другим голосом, чем прежде.
— До встречи.
Я спустился по
СтанояГлаваша, неся в своем сердце неугасимый трепет. Долго лежал с ним, не в
силах заснуть. Ночь была тихая, сквозь открытое окно доносились звуки редких
машин. Волны ночной свежести охлаждали изголовье, словно нежные ласки
Вселенной, отзывавшейся на мои новые ощущения.
Я любил
ДаринкуЙович, как ни одну другую девушку
прежде. В ту же ночь, когда я это осознал, я погрузился в бесконечное пространство иллюзий и
желаний, и рассеянно блуждал в нем,
даже не помышляя выбираться в обычную жизнь. И боль, ужасная и
бесконечно сладкая боль, давила на сердце, изводила душу, не позволяя сомкнуть
глаза.
В последующие ночи я мучился
бессонницей, которая перетекала в туманные и рассеянные утра. Но я и не
старался уснуть, чтобы встать отдохнувшим и свежим. Я смотрел в полупрозрачную
темноту и слушал звуки улицы, представляя те будущие нескончаемые ночи, где мы
с Даринкой будем лежать рядом, ласкаться и разговаривать.
Той весной Белград как-то похорошел.
Не потому что появилось новое правительство и новый мэр, а потому что в нем был
студенческий дом «Вера Благоевич»,
и в скромной комнатке этого дома — темноволосая, черноглазая девушка. Кто бы
мог подумать, что одно из таких уродливых зданий скрывает подобную
драгоценность и поэтому может стать прекраснейшим в городе? Что все мои мысли
будут об этом ветхом строении, которое я еще вчера миновал, не замечая? Кто мог
подумать, что можно, оказывается, с легкостью ходить по душным улицам, с
радостью спешить на самые скучные занятия только ради того, чтобы в потоке лиц
заметить ее? И если на этом лице при твоем появлении мелькал какой-нибудь
признак радости, жизнь становилась светлой до такой степени, что ты удивлялся,
как это ей удавалось раньше скрывать свою единственную настоящую суть.
Той весной все дороги пролегали через Далматинскую, потому что пройти в
любое время суток мимо дома было чем-то исключительным. Душа подкреплялась
мыслью о том, что Даринка, может быть, сейчас там внутри, разговаривает с
соседками по комнате или листает конспекты. Я завидовал курящему перед входом
консьержу, потому что он мог видеть ее несколько раз в день, брать у нее
удостоверение и обмениваться парой фраз. Я завидовал всем в доме, даже
громоздкой двери, в которую каждый день упирались ее утонченные пальцы.
На лекциях и практических Даринка все чаще занимала мне место. Как-то
обычным делом стало для нас сидеть рядом. Ваня отступила, бросая на меня
ироничные взгляды.
В то время как преподы и студенты обменивались понятными друг другу
остротами, мы тихонько переговаривались между собой. У Дмитрия Джурича в те дни
вышла книга «о рыбаках среди сербских писателей», занявшая в книжных магазинах
первые позиции, ее хвалили по телевизору и в прессе. Даже на нашем факультете
появилась афиша.
— А потом вы с
Джуричем удивляетесь, «почему поэзию сегодня не читают», — сказал я Даринке. —
У вас во всем виноват турбо-фолк.
Она толкнула меня
локтем в бок. Джурича я после того невольно называл «рыбаком», и она смеялась.
В группе у нас тогда был СлавкоМитич, который часто выступал с объявлениями. Он
состоял в руководстве студенческими протестами, а потом стал одним из лидеров Студенческого
политического клуба, основав его вместе с ЧедомиромЙовановичем и
ЧедомиромАнтичем. Неизвестно, кто их финансировал, но оппозиционные газеты
прославляли их как молодое и перспективное политическое и интеллектуальное
движение. В этот раз он попросил слова и начал длинный монолог, высказываясь до
боли научно и красноречиво.
— И это какой-то рыбак,
— шепнула Даринка.
— Такие рыбаки вели
тебя против «диктатуры». И ты шипела на меня, когда я тебе это говорил. Ты не
хотела признать, что рыбаки на самом деле и были диктатурой. СлавкоМитич на
своем месте, Дмитрий Джурич на своем, а Вук, Джинджич и Милошевич — на своих.
Губы Даринки
искривились иронической усмешкой.
— Но и ты тоже
рыбак, ты это знаешь?
Я колебался
несколько мгновений.
— Есть только одна
рыбка, которую я хотел бы поймать. Если бы мне это удалось, вот тогда с полным правом я бы считал себя
рыбаком.
— Как врежу тебе
сейчас! — она покраснела.
Она не сердилась, но от такого типа шуток уклонялась. Я ложился и вставал с вопросом о том, испытывает ли
она хоть что-то ко мне.
В комнате у Даринки
я снова пил кофе. Соседки ее какое-то время сидели тоже, потом вышли. В этот
раз она показывала мне альбомы с фотографиями. Она словно специально хотела их
показать, что меня удивило, ведь на большинстве фоток она была с ним в
разных ситуациях. На море, на вечеринках, на проводах брата, в монастырях, куда
они ездили на его машине. Везде они обнимались и были счастливы, как в тот день
возле «Политики». Несколько фотографий было с выпускной церемонии в
Военной академии. Ее Брана получал диплом от какого-то полковника, а Даринка
стояла с его семьей и плакала. Потом следовало еще много волнующих и радостных
моментов, составляющих эту фото-повесть счастливой любви. Я долистал альбом до
конца и медленно закрыл обложку, подавленный Даринкиным молчанием и ожиданием
моего комментария.
— Все, как и должно быть, — я посмотрел ей прямо в зрачки. — Но именно в этом и
есть проблема.
Даринка сверкнула
глазами. Она смотрела на меня, губы были полуоткрыты, будто она колебалась:
улыбнуться или рассердиться.
— Ты бессовестный!
— вдруг сказала она.
— Почему?
— Потому что ты
бессовестный.
— Могу ли я узнать
причину, почему?
— Потому что я
знаю, что ты хотел сказать.
— Что я хотел
сказать?
Она вертелась в кресле,
отворачивая от меня лицо.
— Ты хотел сказать,
что я веду какую-то самую обычную жизнь и притворяюсь, что мне так хорошо, а на
самом деле мне плохо.
— Это правда?
— Нет, это не правда! — едко сказал она, глядя мне прямо
в глаза. — Может быть, жизнь действительно самая обычная, но я люблю такую жизнь,
понимаешь?
Я немного
поколебался, но затем сказал:
— Ну, я не верю
тебе, Даринка, потому что один факт, что ты меня поняла, да еще с первого
слова, свидетельствует, что я попал в цель. Иначе бы ты даже не поняла, о чем
я!
Ее щеки покраснели,
зрачки задрожали и заметались, как у внезапно поскользнувшегося человека.
Удержавшись на ногах, она уставилась на меня еще решительнее.
— Ну, тогда начни
мне верить, потому что я говорю тебе чистую правду! Я-лю-блю-та-кую-жизнь! Я
просто обычная девушка, которая получила даже больше, чем мечтала! Потому что
Бранко — самый необычный парень, которого я встречала в своей жизни, и он
сделал меня бесконечно счастливой!
Это действительно
звучало, как чистая правда. Страшная смертоносная правда, совершенно
несправедливая и немыслимая. Наши сигареты дымились в пепельнице, а в чашке
оставался еще глоток кофе. Я медленно выпил его, докурил сигарету и придавил
окурок. Снова посмотрел ей в лицо, покрасневшее от волнения.
— Ладно, как
скажешь, — я через силу улыбнулся, чтобы она не заметила, насколько я
расстроен.
У консьержа я
забрал свое удостоверение. В темноте едва тащился, казалось, на плечи
навалилась вся Вселенная. В тот момент я не знал, что было тяжелее
— страсть, которую я испытывал, или мучительное осознание ее бесполезности.
Дни напролет
страдая от таких ощущений, я сел и написал следующее письмо:
С той поры, как
ночи стали цвета твоих волос и твоих глаз, а дни засияли, как твоя улыбка, с
той поры, как земные и небесные просторы наполнились ароматами твоей души,
жизнь больше не может оставаться прежней. Она стремится преодолеть саму себя,
освободиться от родового последа,от оков смерти, от пустыни, и навсегда,
навсегда стать полетом, песней и мечтой.
Знать, что ты
здесь, на этой же планете, в этой же стране, в этом же городе и даже в этом же
районе, и жить так, будто тебя здесь нет.
Знать, что ты здесь,
такая, как ты есть, и вести себя безумно. Думать о чем-то другом: спорте,
политике, книгах, будущем, других девушках...
Я не могу, Даринка,
не могу. Я пытаюсь, я клянусь тебе, что пытаюсь, и клянусь, что не могу. И
поэтому я скажу тебе то, что, знаю, ты не хотела бы слышать:
Я люблю тебя,
Даринка, я люблю тебя самой сердцевиной своей души. Люблю каждую букву твоего
имени, каждое слово, которое ты произносишь и каждый твой жест. Я завидую
конспектам, которые ты читаешь, потому что несколько часов в день на них
струится свет твоих темных зрачков. Я завидую ручке, которой ты пишешь, ведь
она обнимается и играет с твоими длинными пальцами. Я завидую ветру, ласкающему
твои волосы, потому что он делает то, чего я, вероятно, никогда не смогу.
От мысли, что ты
существуешь, и что ты — здесь, не спастись, ни скрыться. Всюду я вижу твое
лицо: проходя между зданиями, минуя машины, пробираясь сквозь людскую толпу или
коробки спекулянтов. Везде мне является твое лицо — далекое и недоступное, но
оно здесь.
Уже много недель
сон не спускается на мои глаза, а желудку не нужна пища. Мои домашние
беспокоятся, заставляют меня идти к врачу, думают, что я заболел. Мне трудно
скрывать эту агонию, этот мучительный крест, от которого я никогда не откажусь,
потому что, доведя меня до полного краха, он в то же время открыл мне все
величие и славу любви. Ибо это прекрасно — любить, пусть и безнадежно, отдаться
на милость и на немилость искушениям, закалить свою душу божественным огнем. В
жизни человека нет ничего прекраснее и возвышеннее этого состояния.
Единственного, где он является действительно человеком, несмотря на цену,
которую за это платит.
Я люблю тебя,
Даринка, ты не представляешь, как сильно. Красивая хрупкая девушка, я — твой
раб, мое «я» больше не принадлежит мне. Весь мир для него — темница, я сам стал
для него темницей, и нет такой красоты или радости, которые могли бы хоть на
мгновение отвлечь меня от мысли о тебе. И нет другого избавления или освобождения,
кроме как в тебе.
Я не знаю, что
именно скрывается в твоих глазах, что за тайна покоится на дне твоего существа.
Какая-то редкая птица, затерянная среди неизвестных видов, в неведомых краях,
без своего настоящего неба и своей собственной стаи. С тоской в глазах,
грустная, потому что она — единственная в своем роде. И все же, ясная и
оживленная, потому что любит жизнь и ценит мир и все, что Бог создал в нем, и
готовая приспособиться к нему, пусть даже и в ущерб своим истинным желаниям и
предчувствиям.
Ты утверждаешь, что
ты — «среднестатистическая девушка». Нет, Дара, хотя это замечательно, что ты
так говоришь, ведь это еще одно доказательство, опровергающее твое утверждение.
И та жизнь, к которой ты готовишься, возможно, будет иметь свои прелести, но в
главном ты не будешь услышана, птица твоей души останется одинокой и грустной.
И я знаю, что ты никогда не взбунтуешься, ты пощадишь своего избранника,
убережешь его от себя настоящей. Я не сомневаюсь, что он этого заслуживает,
потому что такая девушка, как ты, не выбрала бы кого ни попадя.
Но, Даринка, если
во мне ты узнаешь кого-то твоей породы, я всегда буду здесь. Если ты выберешь
меня, я готов пойти с тобой, куда угодно и сделать что угодно.
Не обвиняй меня за
эти слова, я должен был открыть тебе душу, иначе бы моя тоска меня разорвала.
Мне важно, чтобы ты знала, что я чувствую, а там уж как решишь, так и будет.
Окончив письмо, я долго молчал, склонившись над ним, опираясь на локти,
будто проделал какую-то непосильную
работу. Потом я подошел к зеркалу.
На меня смотрело измученное лицо, со впавшими щеками и воспаленными глазами. Я
вернулся и несколько раз перечел письмо. Оно мне то нравилось, то казалось
бессмысленным. Я представлял, как воспримет его она. Может, ей будет противно?
Такие открытые заявления, такая слепая подача. Может быть, женщинам такое не
нравится? Может быть, письмо — неправильный путь.
Тогда что — правильный?
Целыми днями до этого я ловил момент, чтобы открыться ей, но всегда что-то
мешало. Последний день семестра — конец практическим и лекциям — также был и
окончанием наших встреч. Весь день я собирался с духом, но на обратном пути за
нами увязалась Ваня, которой именно в этот день надо было навестить какую-то
родственницу в Князь Даниловой. Никогда еще так тяжело я не переносил ее болтовню.
Случайно узнал и то, что у Вани есть парень из Милановаца, тоже военный. Мне было все равно, но я удивился — она была
в шаге от связи со мной, а о нем
молчала. Ни на минуту не смолкая, она оставила нас одних только возле «Веры
Благоевич».
Я подумал, что еще не поздно, и
можно было бы сказать Даринке сейчас. Но я больше не знал, как это сделать,
потому что отвлекся и потерял волю.
— Хорошо, тогда до встречи, —
сказала она, так как некоторое время мы стояли молча. Прежде чем исчезнуть за
тяжелой дверью, она обернулась и еще раз посмотрела на меня. Не бегло, не
мельком, а задержав взгляд на несколько секунд. Я почти рванулся за ней, но
дверь захлопнулась, и все закончилось. «Почему она обернулась, — беспокоило
меня, — просто так она бы этого не сделала».
И теперь, перечитывая письмо, я
все время думал об этом. Почему она обернулась? Господи, почему она обернулась?
Хотела ли она еще что-то сказать мне? Но что еще можно было говорить после того
кофе?
Вечером я пошел в «Гордость». Злица
после протестов я еще не видел и теперь рассказал ему все о Даринке. Он слушал
серьезно, но с кривенькой усмешкой, которая меня раздражала.
— Что ж ты ее не чпокнул? — спросил он, как только я замолчал.
— Иди на хрен! — огрызнулся я. — Разве ты не понял, какая она?
— Я понял только, что ты дважды был с ней в комнате наедине и ничего не
предпринял.
— Причем тут это?
— Как это причем, чувак, девушка хотела секса! Ты думаешь, она просто так
тебя звала на кофе?
— Не пори ерунду! У нее серьезные отношения, и она собирается замуж!
Злиц с досадой выдохнул, отвернувшись.
— Дуле, ты феерический баран, я не знаю, что еще сказать.
Когда я рассказал ему о письме, он принялся хохотать. Целую минуту.
— Какое письмо, чувак, ты совсем двинулся,
в каком веке ты живешь! Не позорься дополнительно, я тебя умоляю, ты и так
облажался по полной.
На входе появился Брка. Он увидел нас и сел за стол.
— Брка, у нас проблема, нам нужен совет, — сказал Злиц.
— Какой?
— Наш друг влюбился в одну девушку и решил написать ей письмо.
— Зачем? Живет
далеко?
— Не далеко, просто он боится сказать, и решил таким образом.
Брка ненадолго задумался.
— Какое к черту письмо, кому оно нужно. Если
он не хочет ее спросить прямо, то просто пускай отступит. Женщинам не нужна бумажка,
ей нужен... этот самый.
— Так я ему так и сказал! — поглядел на меня хитро Злиц.
Несмотря на приход лета, позднее июньское утро
было сумрачным и холодным, над влажными
улицами тянулась сонная полупрозрачная дымка. Город дремал, хмуро и вяло, и это
тоже, казалось, лишало воли и способности действовать. Все будто говорило:
«оставайся там, где ты сейчас». Тем не менее, нужно было сказать Даринке все и
положить конец кошмару. Из-за
этого решения я всю ночь так и не сомкнул глаз и в шесть поднялся с постели.
Нет никакой сложности, — успокаивал
я сам себя, — в том, что я должен ей сказать, нет ничего дурного. Я просто
попрошу консьержа позвонить ей, и когда она спустится, скажу ей все, как в
письме.
Пока я пересекал
Цвиичеву и поднимался по СтанояГлаваша, мысль была твердой и ясной. Но свернув
в Далматинскую, я стал колебаться. Нельзя просто так взойти к девушке на порог,
и объявить о таких вещах, тем более, она не давала никакого повода! Чем ближе я
подходил к дому, тем слабее становилось решение. Она мои попытки игнорировала,
сомневался я, она явно давала понять, что собирается выйти замуж за лейтенанта,
опозоришься, как скотина!
Я увидел тяжелую
дверь, и мое сердце заколотилось изо всех сил. Уже десять шагов до входа, пять!
Если мой голос задрожит, думал я, буду выглядеть жалко. Еще два шага, один!
Следующий, на
ступеньку я уже не сделал.
Я просто прошел
мимо входа.
Только прошел мимо.
Я понял, что не
способен это совершить, и прошел
дальше, до конца совершенно пустой улицы. Что поделать, вернусь домой и все забуду. Зачем
мне подвергать себя такому унижению, если все осуждено на провал. Если бы я
встретил ее, когда еще не было этого альбома и фотографий, может, тогда Брана
отвалился бы, как груша, а сейчас все равно поздно.
На перекрестке с Таковской я остановился, мучительно колеблясь. Внезапно
пошел назад: ведь даже если все ясно, Даринке надо сказать, просто сказать. Я
не могу позволить, чтобы то, что пылало во мне месяцами, окончилось ничем — она
должна это узнать. Что, если на самом деле Даринка ждет от меня первого шага, вдруг
она только того и хочет, чтобы я
подхватил ее и вынес из той ложной жизни, в которой она оказалась по ошибке, и
сопротивляться которой у нее не было сил из-за чувства вины перед своим Браной?
Она не зря оглянулась в дверях и не случайно показывала мне альбомы! Ее тоже
что-то беспокоило! Ничего не предприняв сегодня, потом я буду вечно жалеть о
несодеянном.
Смелость ко мне вернулась, но… мгновенно растаяла за несколько шагов до
входа. Дом превратился в непобедимую крепость, и нога снова не смогла стать на
ступеньку. Я прошел мимо гигантской двери с теми же мыслями: вопрос ясен, нужно
заканчивать. Я подхватился в противоположном направлении, убеждая себя, что
игра требует слишком много нервов, и не стоит разоряться из-за того, что
заранее уже проиграно.
Но пройдя Рузвельтовую, поймал себя на противоположной мысли: нужно
все-таки попробовать. Сделай это, осел, слизняк бесхребетный, бормотал я вслух,
сделай это, несчастнейший из несчастных! Облажаешься, сядешь в лужу,
нахлебаешься дерьма, ну и хрен с ним! Сожми очко и будь человеком! Будешь себя
больше ценить! И она тебя будет больше ценить, даже если и скажет «нет»!
Я прошел мимо двери
третий раз.
И четвертый.
И пятый, и шестой
раз.
И седьмой, и восьмой.
Это становилось уже
невероятным и даже абсурдным. Я начал дрожать, как в лихорадке, меня прошибал
ледяной пот. Может быть, кто-то сейчас смотрел в окно и, представляю, как
удивлялся безумцу, который бродил
вокруг «Веры Благоевич» ине решался ступить на порог, протянуть руку к
призрачной двери. А если этого не видел никто из людей, то уж точно наблюдали
уличные деревья, шептавшиеся на прохладном ветру. И было невозможно узнать, смеялись они над
дураком или жалели несчастного.
О трудный и мрачный день, без людей, без машин вокруг, неужели ты
когда-нибудь закончишься?
О Белград, сербский град, граница между Востоком и Западом, Севером и Югом,
видишь ли безумца, блуждающего по твоим промокшим улицам — безумца с душой,
измученной ежедневной борьбой со стоглавым драконом? Что ты думаешь о нем
сейчас? Запомнишь ли эту агонию, расскажет ли когда-нибудь о ней листва твоих
деревьев?
Припустил дождь.
Вымотанный ходьбой и внутренней
борьбой, я укрылся под навесом строящегося бизнес-центра. Был я уже на грани
нервного срыва и едва держался на ногах. Почему-то подумалось о поколениях
людей, ходивших этими улицами со своими нерассказанными историями, свидетелями
которых были эти деревья и эти углы. Все мысли из головы испарились, и все
стало неважным. Я уставился в землю, глубоко вздыхая, а ветер обдавал меня
прохладными струями воздуха. Простоял я так минут пятнадцать, погруженный в
глухое и беспомощное молчание, превращаясь в ничто.
И вдруг, неизвестно почему, вдруг вспомнил, как отец рассказывал о дяде
Миладине, брате деда Николы, который приобрел седло. Вспомнились рассказы о
мачехе Персе, которая измывалась над домочадцами-Сударицами, и особенно над
Миладином, потому что он выделялся и умом, и способностями. Она обзывала его за
сущие мелочи и на виду у всей семьи извергала в его адрес ужасные ругательства.
Однажды вечером, когда Миладин пригнал овец из Ровнице, она, как
обычно разразилась оскорблениями из-за
какого-то незначительного упущения. Она ругала его и «потчевала дерьмом» так,
что ее крик разносился по всему краю. Миладин молча довел овец и, когда они уже
сошли с дороги, внезапно остановился на каменистом участке. Только тогда он
поднял голову и крикнул мачехе:
— Благодарствую, Перса, я твоим дерьмом сыт по горло!
Он повернулся,
прошел мимо Палежа и исчез навсегда.
Эту фразу Миладина,
последнее, что слышали от него родные,
отец всегда особо подчеркивал. Будто вместе с ней весь тягостный путь нашей
семьи из поколения в поколение получал какой-то особый смысл. И эта фраза
внезапно всплыла в моей памяти, будто сам мой двоюродный дед вышел из туманных
глубин израненного прошлого в особый момент боли и крестных мук.
Я успокоился, собрался и шагнул к дому. Нога стала на ступеньку, руки
дернули дверь. Я подошел к стойке с окошком.
— Вы можете позвонить ДаринкеЙович?
Я испугался своих собственных слов, а консьерж бросил сигарету и крутанул
телефонный диск. Ожидание, казалось, длилось вечно. Может, ее нет? Дай Бог,
чтобы ее не было, потому что назад отступать нельзя.
— Даринка, тебя ждет молодой человек.
Прошли минуты. Она спускалась со второго этажа и подходила
все ближе. Обеспокоенная, смотрела
вопросительно. Сердце билось в грудной клетке, как барабан. Вот она,
спускается со ступеньки на ступеньку, выглядит взволнованной, ничего не
понимает!
— Привет, что случилось?!
— Давай выйдем!
— Что случилось?! — повторила Даринка еще тревожнее, когда мы вышли.
— Ты плохо выглядишь!
Во мне все окаменело. Голосовые связки, сердце, мозг — все. Все те мощные
фразы, которые я вынашивал в себе днями, бесследно улетучились. Я не мог
вспомнить ни одной. Что-то нужно было сказать.
— Даринка... — сказал я, глядя ей в глаза, в которых застыло напряженное
ожидание.
— Что?! Скажи, что?!
— Ты ведь знаешь… — я проглотил огромный комок. — Знаешь ведь... просто
скажи, да или нет!
Ее волнение внезапно прошло, плечи и голова поникли.
— Надеюсь, это не…?
— Да, Даринка... что мне делать? Остальное ты
знаешь…
— Да, я догадывалась... но я надеялась, что это не так...
— Значит, твой ответ «нет»?
— Пойдем внутрь.
— Нам не о чем говорить, если ты «надеялась,
что это не так»...
— Пойдем внутрь.
Мы поднялись по лестнице в ее комнату. Она шла, опустив голову. Внутри мы
застали соседку.
— Снежана, можешь оставить нас?
Соседка, ни слова не говоря, собралась и вышла. Даринка села и закурила. Ее
руки дрожали. Я тоже закурил. Не глядя один на другого, мы молчали хороших
минут десять. Словно были разделены толстой прозрачной стеклянной перегородкой.
— Ты переоценил меня, друг, — заговорила она
первой. — Увидел во мне то, чего нет. Я говорила тебе, что я — обычная
среднестатистическая девушка, которая должна закончить универ и вернуться в
Боснию...
— Оставь это, — прервал я ее. — Просто скажи мне, чувствуешь ли ты ко мне
то, что я чувствовал к тебе все эти месяцы...
— Нет, не чувствую, — ответила она довольно
твердо.
— Совсем ничего?
— Совсем ничего.
— Я не верю тебе, Даринка. Невозможно, чтобы все было только в моем
воображении. Наши разговоры, совместные походы из универа, кофе... чтобы все
это было просто так. Если бы ты действительно ничего не чувствовала, ты
бы избегала меня, особенно с того момента, когда ты стала догадываться, что
происходит со мной. Я просто тебе не верю...
— Поверь мне, Душан, поверь мне. Я люблю
Бранко всем сердцем, я выйду за него замуж, и точка. Здесь нет места для
кого-либо еще. Я не говорю, что твоя компания была мне неприятна, но это ничего
не значит, вообще ничего...
Эти слова полностью сразили меня. Усилием воли я подавил ураган,
пронесшийся внутри и стремившийся вырвать у меня крик отброшенного пинкомзверя. Столько бессонных ночей,
столько надежд и, в конце концов, «это ничего не значит». Все в отношениях со
мной не значило ничего, это было непреодолимое космическое проклятие. Я
сглотнул ком в горле, затянулся дымом.
— А он знает обо мне? — спросил я, просто чтобы что-то сказать.
Ответ меня удивил.
— Знает, я говорила ему, — она вымученно улыбнулась.
— Что ты ему сказала?
— Когда мы последний раз пили кофе, в тот вечер Бранко позвонил мне, и я
сказала ему, что мой друг по универу заходил ко мне «на кофе». Он спросил:
«Может, ты ему нравишься?», и я ответила: «думаю, нравлюсь».
— Почему ты сказала ему об этом?
— У нас нет секретов. Мы всегда говорим все
честно.
— И что он тебе ответил?
— Как раз позавчера он спросил меня: «Охладел ли уже тот, если нет,
то я приеду и переломаю ему кости».
Мы засмеялись.
— Если бы твой ответ был «да», мы бы еще
посмотрели, кто кому переломает кости, — сказал я. — Но поскольку ты сказала
иначе, вам не о чем беспокоиться. Тебя-то я уж точно ничем не собираюсь
тревожить.
Она серьезно, не мигая, посмотрела на меня. На мгновение мне показалось,
что что-то в ней не было согласно с таким моим обещанием. Во всем внутреннем
хаосе это давало мне небольшое утешение.
— Со своей мукой справлюсь сам, — добавил я более твердо, чтобы, насколько
возможно, взять реванш за ее «нет».
Она не ответила, не кивнула, не сказала «хорошо». Но, конечно, это ничего
не значило. Кто после такого будет видеть скрытые значения в жестах, и искать в
них утешения? Она проводила меня последний раз. Тяжелая дверь с нетерпением
ждала, чтобы ее закрыли. Навсегда.
— Я снова спрошу тебя, Дара: твое «нет» — это правда, «нет»? Если не
правда, не обманывай, нам обоим это обойдется слишком дорого. Если в твоем
сердце я занимаю хоть какое-то место, не сомневайся во мне ни на минуту. Я буду
твоим человеком, я сделаю для тебя все.
Небольшой дождь все еще шел, и глаза Даринки смотрели грустно и бессильно.
Она стояла на пороге дома, левой рукой придерживая
дверь.
— Да, Душан, мое
«нет» — это действительно «нет», и мне нечего тебе больше сказать.
Она повернулась и
пошла по ступенькам. Дверь стукнула последний раз. Тяжело, враждебно и
злорадно.
Наконец-то она
одержала победу.
Перевод с сербского Елены Буевич

Комментарии
Отправить комментарий